Литмир - Электронная Библиотека

Никогда и ни о чём она не думала.

Она сразу делала.

Влипала в неприятности, а после упрямо задирала подбородок и глазела с вызовом, сверкала глазами, что позже снились в кошмарах, в ледяных снах, где вытащить из очередной передряги её не удавалось, где было слишком поздно и где глаза северного сияния потухали, застывали навсегда.

Нет.

Север… я прибью сам, придушу самолично, выпорю и запру, как обещал уже не раз, потому что… перебор. И злость на неё от этого перебора мерно отстукивает в затылке, пляшет перед глазами чёрными пятнами, оплетает горло, не давая даже материться.

И рассказ Йиржи я слушаю молча.

Курю.

И за первой папиросой идёт вторая.

Третья.

Четвертая… ломается.

Крошится на тёмную каменную столешницу золотистой пылью. И неуместное золото это с глянцевой поверхности смахнуть тянет. Хочется до глухого раздражения, за которым… страх, давно забытый и живой.

Горячий.

Он прорывается, обжигает, расплавляя внутренности. Подводит больше обычного правая рука, дрожит, и в кулак обезображенную шрамами ладонь я сжимаю через силу, через боль, что фантомна, ибо поверхностной чувствительности нет.

А глубокая нарушена.

Не восстановить.

Так сказали в декабре, в холодный день, когда мир за окном слеп от яркого солнца, а дым от труб застывал в воздухе белыми клубами, висел неподвижно над городом и домами. И люди в тот день, казалось, застывали.

Замирали неподвижно на остановках.

И горящих красным, тоже замерших, светофорах.

Я же застыл у окна, замёрз от решения врачебной комиссии и такого яркого, но такого безжизненного солнца, что зимой, как известно, не греет. И оно не грело, оно лишь дало милосердно заледенеть.

Притупило боль.

Надежду.

Страх.

Все эмоции, от которых осталось только отчаянье. И бессильная тупая злость настигала лишь вспышками, подкатывала тошнотой и отвращением к себе же, но даже эта злость не горела, не полыхала столь ярким огнем, как… сейчас.

Из-за Север.

Из-за неизвестного сукина сына, который влез в её квартиру.

– …её домработница сейчас в больнице, в реанимации, – Йиржи говорит глухо, рассказывает монотонно, – ударили сильно.

– Фанчи.

– Что? – он переспрашивает рассеянно.

– Фанчи. Её зовут Фанчи, и она помощница по хозяйству, а не домработница, – я повторяю, объясняю, пусть говорить от с трудом сдерживаемой ярости и выходит медленно, каким-то скрипучим голосом. – Ветка не любит, когда говорят домработница. Фанчи – это семья.

А семьей Север дорожит.

Проблески чего-то разумного у неё таки есть.

– Домработницей её называл Любош, – Йиржи поясняет, отбарабанивает пальцами по столу незамысловатую мелодию прежде, чем продолжить. – А Ветка не возражала. Хотя ей не до этого было.

Он усмехается криво.

– Всю квартиру перевернули, как в фильмах. Как в очень плохих и дешёвых фильмах, – уточняет Йиржи задумчиво, стряхивает пепел, чтобы снова затянуться, прищуриться и заговорить отрывисто. – Замки уже поменяли. Этот её… Любош подсуетился. Квохчет над Веткой, как курица-наседка. Достал даже меня… Да-а-а… Рудгарды эти опять ж. Какая к бесам статья про историю и загадки. Как-то оно одно к одному, не находишь?

Нахожу.

И закурить уже без счёта от подобного нахождения тянет.

– Ты мне про этих Рудгардов обещал сказку… сказать, – я напоминаю.

Выслушиваю сказку, что слишком сказочная.

Невероятная.

По-детски пугающая и неправдоподобная. В чёрном-чёрном городе на чёрной-чёрной улице чёрный-чёрный дом…

Улыбнуться хочется снисходительно.

Вот только… в квартиру Север залезли, проломили Фанчи череп и в Нюрнберге с самой Север творилась какая-то чертовщина, о которой заголосил Любош, но при виде Йиржи опомнился, заткнулся недовольно.

Отложил занимательную беседу.

К сожалению.

Моему, вящему.

– Она что-то скрывает, Дим, – Йиржи заявляет уверенно, отбивает ещё раз незатейливую мелодию, вздыхает тяжело. – И хорошим это не кончится.

– Не кончится, – я повторяю эхом.

Игнорирую пытливый взгляд.

Я… не хочу.

Или не могу.

От удушающего невыносимого сочувствия я смотался в Чехию не для того, чтобы влезать и разбираться с очередными выкрутасами и неприятностями Север, чтобы снова её вытаскивать и спасать, чтобы переживать за неё.

Мне нужен покой.

И одиночество.

А со злостью и ожившими страхами я справлюсь как-нибудь сам, не маленький. И Север давно уже не маленькая, должна была думать головой, не влезать, куда влезать не следует.

И к своему профессору Вайнриху не ездить.

Чтоб её…

– Думается, даже её разлюбезный друг не в курсе, – Йиржи замечает отрешенно.

Подливает масло.

– Она дура, – я выговариваю зло.

Встаю, поскольку сидеть дальше не получается, и стул, на этот раз мой, мерзостно скрежещет по полу, отчего задремавший рядом Айт голову вскидывает, смотрит вопрошающе.

– Дура, – Йиржи соглашается.

Как-то участливо.

Насмешливо.

– И жить спокойно не умеет. Безмозглая идиотка.

– Идиотка, – со мной опять же соглашаются.

Затыкаются после красноречивого взгляда.

Не вмешиваются, когда полупустую пачку папирос я всё же смахиваю на пол, врезаю и так разбитым кулаком по стене и голову под кран сую, включаю ледяную воду, чтобы успокоиться и очевидное признать.

Спросить, опираясь о раковину:

– Когда ближайший поезд до Праги?

Глава 15

Дим

Прага встречает гулом.

Суетой.

Людьми, что говорят быстро-быстро, галдят весело, недовольно, непонятно. Мешаются языки, создавая ошеломляющую какофонию, над которой из громкоговорителей объявляют поезда, что приходят и уходят.

И слышно не должно быть, однако слышно, как играет расписанное надписями чёрное пианино. Разносится по слепящему своими огнями зданию Главного вокзала знаменитая композиция Клинта Мэнселла, что сменяет беззаботный «Собачий вальс» и зарождает тревогу.

Торопит.

Будто можно опоздать.

Не на поезд – к… Север.

Она не отвечает на звонки. И после двадцатого я убираю телефон, дергаю от раздражения, а не надобности Айта, что башкой своей крутит степенно, вот только выходит всё одно с любопытством. И на взрослого серьёзного пса он не тянет, пусть и вышагивает рядом чинно, не облаивает встречных и поперечных, как в Кутна-Горе.

Айт молчит.

Глядит, поднимая голову, вопрошающе, будто понимает, знает всё.

И в сторону Вацлавской площади, что в моём понимании никогда не тянула на площадь, смахивая куда больше на проспект, мы устремляемся поспешно, лавируем среди туристов. Они же толпятся организованными могучими кучками, лепечут на своём родном и по команде гида головы в сторону очередной достопримечательности века этак девятнадцатого послушно задирают.

Восторгаются.

Фотографируют не менее восторженно.

И этот чужой восторг раздражает, злит, как и ослепляющие резкие вспышки фотоаппаратов, и щелчки затворов, и голоса пронзительные, и смех…

Какого хрена, обыкновенного, Север не отвечает?

Злится?

Обижается?

Она сказала, что ненавидит, и удрала в свою Прагу, а значит не отвечать на звонки вполне может, в её манере, вот только… не спокойно.

И раздражённо.

И на людей, подходя к подъезду Север, я налетаю. Врезаюсь плечом в старика, который неловко покачивается, роняет трость, и о брусчатку она гулко ударяется, катится к Айту. Он же внезапно щерится.

Рычит.

А старик бормочет невнятно.

Непонятно.

И его спутник его же перебивает, улыбается извиняюще и располагающе, чтобы под руку старика придержать, протянуть тягуче и певуче:

– Простите моего дядю. Он слегка не в себе. Вы в порядке?

– Да, – я соглашаюсь.

Отступаю.

И Айта, который рычит глухо и на одной ноте, за ошейник я перехватываю, вглядываюсь в парочку, в которой есть что-то неуловимо неправильное.

30
{"b":"867160","o":1}