Решать куда девать Смирнова из триста пятой, о чём уже тоскливо докладывают, просят кому-нибудь позвонить и о переводе договориться.
– Я не забуду поздравить и звонить буду, мам, – я обещаю.
И она – уже совсем далёкая – соглашается машинально, отключается поспешно, и мне остаётся только слушать короткие гудки.
Думать, что мне такая работа больше не светит.
И что делать со Смирновым из триста пятой у меня уже никто никогда не спросит. Не придётся больше переступать через красную линию в операционной, одеваться, подмигивая медсестре просто так и напевая какую-нибудь ерунду, держать скальпель и разрез одним ровным привычным движением делать.
– Ничего и никогда, Айт, больше не будет, – я произношу вслух.
И собственный голос в гулкой пустоте огромного дома тонет.
Душит.
Режет разноцветной и острой, как стекляшки в калейдоскопе, яростью. И подняться получается легко, пнуть пустую бутылку около кровати, спуститься, шатаясь, по качающейся перед глазами лестнице на первый этаж и очередную пустую бутылку со столика в прихожей подхватить.
Швырнуть об стену.
И стеклянный звон, заполняющий дом, послушать. И ещё одну бутылку с недопитым ромом разбить, посмотреть на россыпь острых неровных осколков.
Отправить следом бокал.
Смести с барной стойки на кухне взятые впрок бутылки, кои протяжно ухают, ударяются о чёрную плитку пола, разрываются подобно гранатам и своим грохотом оглушают.
Заполняют невыносимую тишину.
Дают дышать.
Через раз.
В унисон с очередным искрящимся взрывом и болью от впивающегося в кожу стекла, что стремительно окрашивается кровью.
Глава 8
Март, 31
Прага, Чехия – Эрланген, Германия
Квета
Седьмой звонок Любоша настигает аккурат на границе с Германией, когда я, чувствуя себя Шумахером, ловко лавирую между двух грузовиков, вдавливаю педаль газа, собираясь обогнать ещё и автобус.
Вырваться вперед.
Разогнаться до предела на своём «Мини Купере», который Любош именует исключительно канареечным чу… чудом, взывает к покупке нормальной машины и сейчас названивает с особой настойчивостью, поэтому, скорчив гримасу зеркалу заднего вида, я всё же ему отвечаю.
– Да?
– Крайнова! – он грохочет без приветствий.
И представить, как испуганно затихает вся редакция, а главный редактор приподнимается в кресле и тяжело упирается ладонью в стол, сминая бумаги, получается легко.
Привычно.
– Немедленно скажи, что я ослышался или что Люси – клиническая идиотка, которая неправильно поняла твои слова! – Любош требует гневно.
И отзываюсь я немедленно:
– Ты не ослышался и твоя секретарша не идиотка.
Идиотка здесь только я, поскольку надежды любимого начальства не оправдываю и данные миллион раз обещания не гонять, выворачивая резко руль, забываю.
Вылетаю в левый – только для обгона – ряд.
Довожу стрелку спидометра до ста сорока, выдыхаю сквозь зубы, а скорость, размывая мир, забирает зарождающуюся от голоса Любоша тревогу.
Сомнения, которым места нет.
– Значит, поехала.
– Да.
– И где ты сейчас?
– Пересекла границу, – информирую, провожая в боковое зеркало оставшийся позади знак, я любезно и охотно. – Пробираюсь тропами контрабандистов и собираюсь просить политическое убежище от босса-тирана. Как думаешь, дадут?
– Нет, – Любош отрезает мрачно, – дам и наподдам тебе я. Крайнова, ты… ты дура.
– Знаю, – я соглашаюсь беззаботно.
И мой главный редактор на такую беззаботность выразительно фыркает, спрашивает занудно-обречено и явно возводя глаза к потолку:
– Тебя хотя бы ждут?
– Да, – я вру без запинки.
Обманываю скорее себя и свои страхи, чем Любоша, который скептически хмыкает, не верит в мою браваду, и интересуется он иронично:
– Думаешь, лично добьешься большего?
– Думаю.
Верую, ибо абсурдно.
У меня получится.
Я умею быть обаятельной и очаровательной.
Настойчивой.
Упрямой до раздражения, но профессор Дитрих Вайнрих – мой последний шанс, и я сделаю всё, чтобы с ним поговорить.
Он мне нужен.
Он – лучший, он – первый после Бога, он – последний, кто может помочь Диму. Пусть и так уже сделано много, больше, чем возможно и можно представить. И правую руку, которую планировали ампутировать, Диму оставили, собрали, словно мелкий пазл, по частям, сшили сосуды и нервы.
И она, рука, перестала быть похожей на «обезьянью кисть».
Сгибаются неловко пальцы.
Удерживают.
Но чувствительности нет.
И кардиохирургом Диму уже не быть. И я слишком отчётливо помню его закаменевшее лицо, когда в декабре врачебная комиссия огласила свой вердикт.
Вынесла приговор.
Смертельный.
Потому что крест получился не только на мечте. На последнем поводе жить дальше этот самый крест ему тоже нарисовали. И «научиться жить как-то ещё и заново» можно обнадеживающе или пафосно сказать, но не сделать.
У Дима не выйдет.
Ему было семнадцать, когда на ступенях Рыночной колоннады в Карловых Варах, запрокинув голову к белоснежной резьбе, он уверенно сказал, что станет врачом.
Кардиохирургом.
Он сказал, а я влюбилась.
Окончательно и бесповоротно.
Острая цыганская игла проткнула сердце, засела намертво.
Не вытащить.
И тот далёкий летний вечер стоит перед глазами, пока я меряю шагами стеклянный и стальной холл больницы при Эрлангенском университете, расхаживаю, заполняя гулкую тишину шагами. Жду окончания лекции будущих медиков, что из большого лекционного зала вываливаются пёстрой галдящей толпой, оглушают, и профессора – невысокого, сухопарого и седого – среди них я на миг теряю.
Меньше пары секунд.
Но даже их хватает, чтобы испугаться, врезаться стремительно в самую гущу толпы, пройтись по ногам, бормоча извинения, и в локоть профессора Вайнриха беспардонно вцепиться.
Вклиниться в его степенный, странный для окружающей круговерти, разговор:
– Добрый день! Профессор Дитрих Вайнрих?
– Да, – он отвечает удивленно-недовольно.
Отрывается от своего собеседника и ко мне, дабы пронзить голубыми глазами, в коих плещется неодобрение и порицание, поворачивается. Смотрит выразительно на мою руку и пальцы, которые побелели, закостенели на остром его локте, стали почти одного цвета с белоснежным халатом.
И их, пальцы, надо разжать, даже если детский страх, что стоит отпустить и Дитрих Вайнрих исчезнет, отстукивает в висках и ускоряет сердце.
Нет.
Я взрослая.
Выросла, поэтому детским страхам не место и руку я убираю, улыбаюсь решительно, извиняюсь на немецком, который пани Власта лично и давно довела до совершенства, сделала третьим родным после чешского и русского:
– Я прошу прощения, профессор Вайнрих. Моё имя Кветослава Крайнова, я вам звонила.
Сегодня.
Вчера.
Позавчера.
Я звонила и слушала долгие монотонные гудки, отсчитывала, сбиваясь всегда на седьмом и прекращая считать, сочиняла сообщения, которые уходили в пустоту и оставались непрочитанными.
– Возможно. И что вы хотели, Кветослава Крайнова? – профессор Вайнрих интересуется раздраженно.
Утомленно.
И то, что я не к месту, выражает всем видом, а его собеседник кашляет, разглядывает сквозь круглые очки, и любопытство за стеклами сверкает отчётливо.
– Поговорить, – все их эмоции я игнорирую, выговариваю решительно, почти нагло, – и предложить вам уникального пациента. Казуистика, герр профессор. Вам будет интересно.
Людям ведь присуще любопытство.
Хмыканье неизвестного тому в подтверждение.
– Случай один на миллион? – герр Вайнрих усмехается.
Не отводит взгляд, который выдержать сложно и зубы, чтобы не признаться в искажении фактов и попытке заинтриговать светила медицины, приходится сжать.
Ответить согласно:
– Один на миллион.
– Слышите, Альберт? – он обращается и поворачивается к своему собеседнику, и насмешка в его голосе царапает. – Действительно, казуистика. Ни больше, ни меньше. Пытаетесь играть на тщеславии, фрау Крайнова?