Литмир - Электронная Библиотека

– Ты безбожно упрямая! Ребёнок так и не стал взрослым человеком!

– Стал, пани Магда, – я возражаю.

Едва слышно.

И дверь открываю.

Оставляю шевельнувшийся в груди страх за порогом, шагаю во мрак, разорванный светом полумесяца и подсветкой террасы, и дорожка лунного света стелется из гостиной в прихожую, упирается в лестницу.

Ослепляет.

Осколками стекла.

И Айт, сидящий на нижней ступени, вскакивает, пятится неловко задом, чтобы на пол не ступить, скулит тоскливо, и глядит он на меня блестящими глазами, в коих плещется человеческая растерянность.

– Где Дим, Айт? – я спрашиваю.

Беззвучно.

Но умная собакен понимает, поворачивает морду к черноте кухонного проема и снова смотрит на меня.

Ворчит глухо, говорит на своём, собачьем, языке.

Объясняет.

– Он тебе запретил спускаться, да?

Да.

Ведь иначе Айт пошёл бы за ним, не бросил, и на лестнице, тревожно вслушиваясь в звенящий грохот, а затем в ещё более звенящую пугающую тишину, он бы не остался. Но Дим приказал, рявкнул непривычно зло и металлически.

Опасно.

Так, что шерсть на загривке встала дыбом.

Захотелось заскулить.

Впрочем, он и заскулил, завыл отчаянно, когда тишина окончательно поселилась в доме, расползлась по углам вместе со страхом и едким удушающим запахом тёмного пойла, которое так любил Дим.

Но сегодня почему-то бутылки с этим пойлом разбил.

Запретил быть рядом.

И я должна понимать, что он, Айт, не мог ослушаться приказа.

– Я понимаю, Айт, понимаю, – я шепчу тихо, треплю его по похожей на медвежью голове, и жесткая шерсть под пальцами придает храбрости, успокаивает, и в глаза, приседая, я ему заглядываю просительно. – Ты молодец, ты умница у нас, Айт. Потерпи ещё немного, хорошо?

Хорошо.

Он понимает.

Он посидит и подождет.

Он ведь умеет ждать, лучше всего на свете умеет ждать. Айт вздыхает шумно, обдает горячим дыханием, умещается немыслимым образом на одной ступени, что для него слишком узка, и голову на передние лапы он кладет.

Наблюдает за мной.

И в кухню, дыша через раз от сладковато-пряной вони рома, я иду по миллиарду сверкающих осколков, что сухо и колко хрустят под каблуками.

– Дим!

Я зову.

Щёлкаю выключателем, который заливает кухню белым светом, бьёт по глазам, заставляя неловко попятиться, удариться о перевернутый стул и покачнуться.

– Дим!!!

Ни одной целой бутылки.

Посуды.

Стоящих стульев.

И ступать по белоснежным обломкам фарфора получается как-то отстранённо. Огибаются стулья и рассыпанные по чёрному полу зелёные яблоки, что на контрасте, и я лишь выдыхаю, когда не обнаруживаю Дима, лежащим за барной стойкой.

– Димо!!!

Где ты?

Айт не мог ошибиться.

Дверь в погреб не заперта.

И по верхнему – кухонному – выключателю я ударяю, не дышу, пока трещит и моргает старая лампочка, освещает всё же неохотно широкую лестницу и сутулую неподвижную фигуру на середине.

– Дим…

Он не откликается.

И семь ступеней до него растягиваются в лестницу Иакова, на которой подкашиваются ноги, и за шершавую ледяную стену, царапая ладонь, приходится держаться.

Спускаться слепо.

Опускаться, не касаясь, рядом.

Чтобы зажатую полупустую бутылку в его руках заметить, скорее почувствовать, чем увидеть, как он её поднимает и, запрокинув голову, пьёт.

Молчит.

И можно было не мчаться, нарушая все писанные и неписанные правила дорожного движения. И можно было не появляться от слова «совсем». И можно не вести, отстраненно и вежливо, светские беседы.

У нас не получится.

Поэтому виднеющуюся в проёме часть погреба я рассматриваю молча.

Тоже.

– Там, в гостиной, ваза разбилась. И остальное… – Дим заговаривает спустя бесконечность, сообщает безразлично, – …я заплачу твоему отцу.

Не заплатит.

И пальцы, сдерживая дрожь, которой прошивает враз от его последней фразы, приходится сцепить. Выудить в зашумевшей голове слова, протолкнуть их, физически ощущая, как они карябают горло:

– Папа умер, Дим.

Ещё в октябре.

Когда Прага стала золотой, а над Влтавой пред рассветом поплыли самые белесые и густые туманы в году. Когда гремел фестиваль света, мерцали старинные дома радужными цветами, плясали и играли тени, делая сказку былью. Когда утро началось со звонка папы и его трубного голоса, которым он читал лекции, слышимые отчётливо даже на самом последнем ряду, и который пани Власта, страдальчески морщась и прикладывая тонкие пальцы к вискам, называла «иерихонским».

Папу пани Власта не любила.

А он в то утро шутил и требовал вечером быть у него, обещал фирменные драники и лучший во всей Праге бурчак13, что имел идеальное соотношение сахара и алкоголя и что был привезен старинным приятелем.

Ибо он, приятель, увлекся на пятом десятке винодельем, и вечные дискуссии двух профессоров египтологии разбавились жаркими обсуждениями сортов винограда, в которых они оба – по моему вредному мнению – ничего не понимали.

В пять вечера семнадцатого октября, когда я прощалась с Любошем и смеялась, что придется бессовестно врать, соглашаясь, что бурчак на этот раз вышел идеальным, позвонил именно старинный приятель.

Сообщил.

– Прости, – Дим вырывает из памяти.

Что холодна и мертва.

Не больно.

Почти.

– Сердце. Обширный инфаркт миокарда. Бывает.

Так сказали.

Кто-то.

И кто сказал, глядя равнодушно и выговаривая безразлично, словно обливая ушатом ледяной воды, не вспомнить. Не сообразить, где я потеряла туфли, побежав, не поверив, от редакции до Философского факультета Карлова университета.

– Ты не говорила, – Дим произносит неловко, после очередной паузы, пьёт, усмехается после криво и горько непонятно чему, – а у меня у Алёнки сегодня день рождения.

И «почему» можно не спрашивать.

И сказать хоть что-то я не могу, нечего: знание наперёд, что все слова выйдут картонными и неловкими.

Ловко у нас получается только молчать.

– Почему она, а не я?.. Она… она ведь боялась, понимаешь? Алёнка говорила, что мы слишком счастливы, что так не бывает, что что-то обязательно случится, а я… я же смеялся и… я только смеялся, отмахивался, даже злился, что она придумывает себе глупости. Надуманные страхи. Они бы не умерли, если бы я не отмахивался, да?

Нет.

Но мой ответ ему не нужен.

– Мы не остались тогда… – он выдыхает, и от его тона внутри индевеет. – Я ездил. Перед тем, как уехать, я ездил к Алёнкиным родителям. Я знал, что они не хотят меня видеть, просили передать, чтобы я даже на кладбище не смел появляться, но…

Он поехал.

Появлялся на кладбище далёкого Загорского.

Не раз и не два.

И, если бы дядя Владя с Кириллом ему дали, то он бы остался там жить. Вот только они не дали, и по физиономии, забирая силком и таща до машины в первый раз, Кирилл был вынужден ему съездить.

Дарийка рассказывала.

– Мне надо было поговорить, попросить прощения, сказать… Лариса Карловна сказала, что она просила меня в тот чёртов вечер остаться, но мы не остались. Она спросила, как я с этим буду жить дальше… Они отказались брать деньги. Я понимаю, но пенсии маленькие и им некому больше помогать. Я пытался объяснить, что не откупаюсь, что помочь…

Вот только его помощь им не нужна.

И понять их можно.

И нельзя.

Мы по разные стороны баррикады, где у каждой стороны своя правда, и винить у меня выходит как раз их и Алёну. Не будь её в его жизни, и ни в какой Загорск Дим бы не поехал, и в аварию ни в какую бы он не попал.

– Она сказала, чтобы я жил, если смогу… жить. Только я и не могу… – он говорит яростно, тише с каждым словом, и последнее получается призрачным шелестом.

Который я, впрочем, слышу слишком отчётливо.

Остро.

А Дим швыряет бессчетную бутылку, что вдребезги и тоже… остро.

вернуться

13

Бурчак (burčak) – молодое вино из чешского винограда, которое можно продавать с сентября по ноябрь. Бурчак – главный герой и напиток праздника сбора винограда (Винобрани), который приходится на начало осени.

21
{"b":"867160","o":1}