Литмир - Электронная Библиотека

И они опять начинают рубить. Нарукавники Папаши равномерно поднимаются и опускаются. Жара нестерпимая. После сладкого тростника еще больше хочется пить. Но не стоит идти к меже, где остался кувшин с водой, накрытый пальмовым листом. Нельзя больше останавливаться, терять время. Жужжит москит, вьется над головой. «Это было на сафре, в сороковом, ну да, в сороковом!» — кричит негр; опять он начал свои бесконечные рассказы. В сороковом… я еще, может быть, не родился, а он уже рубил тростник. «Ну вот, этот, значит, прискакал на лошади, у него были самые породистые, ясно, ему все дозволено». Пусть рассказывает, а я поспешу, может, сумею его догнать, пока он отвлекся. «Ну, прискакал и спрашивает, где Папаша. А я — вот он, тут как тут». Воздух недвижим. Москит впился в шею. Нельзя останавливаться. Я все равно его догоню, умру, но догоню, не будь я Дарио.

Вообще-то говоря, называться Дарио не такое уж важное дело. Существовал, правда, один очень известный человек, который звался тоже Дарио, — Рубен. Но настоящее имя его было Феликс Рубен и родился он в Никарагуа. Дарио вспоминает уроки литературы, экзамен на аттестат. Стихи, прочитанные в полутьме коридоров под храп, несущийся из-за соломенных штор, под хныканье детишек, которые просятся на горшок, под бормотанье бесконечных подсчетов, как дожить до конца месяца — опять не хватает; а из восьмого номера несутся страстные вздохи, там только что поселились молодожены, правда, в церкви они не венчались; мужчины ругаются, не в силах заснуть от духоты; потом утро — мытье до пояса в тазу, кое-как, а с голода лязгают зубы, и в животе бурчит, и звенят пружины под четырьмя Сильва — братья и сестры, все спят вместе, вповалку, — свистит вода в ржавых трубах, орут коты, дерущиеся на крыше, и на крыльях Леды слетает к Дарио таинственный александрийский стих.

Что значит зов твой, о Леда?

Мечта — это горе мое.

Поэзия — панцирь тяжкий, что душу навек сковал.

Шипы вонзаются в душу!..

И воспоминание о Мерседес, как она смотрела Дарио в глаза, а вдалеке пели скрипки; сплетенные руки, цветущие сады, туманные земли, что видны с палубы корабля, прохладная ладонь на лбу и вкус ее нежных губ — любовь. Любовь, невыразимое счастье встречи, отдачи себя, небо, рай, страсть, комок в горле, раздвоение своего «я» на «мы», туман, и, может быть, это и есть смерть, и хочется плакать, смеяться, кричать о том, как ты счастлив, уйти далеко, в эту ночь, прозрачную как стекло, искать в безумии звезды, драгоценные камни, бриллианты и уговорить ее, объяснить, умолить на коленях — ведь да? Да? Пусть скажет, что «да», что любит, она тоже любит. Да! От века. С того самого дня, когда Дарио подарил однокласснице карандаш, с первого стихотворения на клочке бумаги. «Не знаю, что вижу в твоих глазах и в красных твоих губах…»; листок попал в руки учительницы. Старая ведьма оставила Дарио после уроков и велела написать в тетради по каллиграфии сто раз: «Писать такого рода стишки — позор». С того бала в пятнадцать лет: вальс как безумный кружился над незнакомой далекой рекой, где-то в Европе; синяя, синяя река, Голубой Дунай, да будут благословенны твои чистые воды, Дунай, Голубой Дунай — родина радости; а они кружат и кружат по щербатому полу, они танцуют одни, во дворце, в замке, юная принцесса в воздушном белом наряде (в первый раз надетое бабушкино наследство) и «джентльмен» в рубашке с воротником и с галстуком (взятыми напрокат); они едва касаются друг друга и смотрят друг другу в глаза… С того самого пикника, когда варили сосиски на костре и Дарио радостно глядел, как языки пламени тускло освещали траву у ее ног; и острое чувство наслаждения от победы над огнем, и треск веток, умиравших в пламени, и грустная песня под гитару, и подавленный вздох, и рука (как часто бьется пульс!), протянутая с жаркой надеждой, и милый смех, звенящий, как далекие колокольчики; беспечная молодость, любовь и грусть, сердце стучит, словно хочет выскочить из груди, не удержишь… и, наконец, тот великий день, когда он подошел к ее дому, как бы случайно, по пути, остановился на углу и закурил свою первую дешевую сигарету. Он ждал, терпеливо ждал — может быть, она выглянет в окно или ее пошлют за чем-нибудь в лавочку, в палатку, и тогда она поздоровается удивленно: «Ты что тут делаешь?» Да так, случайно проходил мимо, иду, то есть возвращаюсь, то есть здесь поблизости… а ты куда? Да вот сюда. Ну пока. Пока, до свидания, всего… Я ее видел, она со мной поздоровалась, протянула руку, глядела на меня. Она на него глядела! А у него волосы длинные, нечесаные, заложены за уши, свитер в рисунках по мотивам Шервина Вильямса — красные, желтые, зеленые пятна так и сверкают, брюки с раздутыми карманами подсучены, грязные кеды надеты на босу ногу… но глаза горят и смотрят в ее глаза, а ведь он никогда не говорил ей ни слова, да и как про это скажешь? Она и так знает, да, она знает, Каждый вечер он пытается писать о ней, запершись в уборной, или на молу, или на галерее под звездами, которые светят для нее; в узких темных коридорах он шепчет свои двадцать стихотворений о любви, песнь о своем отчаянии: я влюблен, я люблю тебя, обожаю… нет, нет, не так, надо нежнее, мягче. «Как нравишься мне ты, когда ты молчишь, потому что тебя как бы нет…» О безответный зов! Письма, письма: «Любимая, пишу тебе, изнывая в тоске», десятки писем, спрятанных, изорванных… имя, вырезанное на деревьях городского парка; сердце, пронзенное стрелой, неуклюжий амур, нарисованный в тетрадке; цветы, сорванные тайком в чужом саду, сбережения на покупку сказочного подарка любимой — три дня Дарио не завтракал, откладывал деньги… Открыть ей свою любовь? Но как, как сказать? Вот прямо сегодня, сейчас, здесь у входа. «Я должен тебе кое-что сказать». — «Да что ты? А про что?» — «Ну это… знаешь… ты забыла карандаш… завтра экзамен… ну, пока…» И строки того Дарио, обманщика, которому все было легко, потому что его небесные стихи и бесстыдные песни всесильны.

Были и такие ребята, которые давали девочкам обещания, дарили кольца. Например, Марселино, сын владельца скобяной лавки. Он корчил из себя аристократа, носил элегантную рубашку и ходил играть в баскет на площадку Коллегии Вифлеем; или Тони с Вильянуева, этот курил «Честер», пил виски с содовой в кабаре на пляже, постукивая по столу в такт музыке, и острил, что осуществляет на практике заветы святого Августина, специалиста по благодати; «прославь закон, прославь закон», а сам, между прочим, в Карфагене проводил время весьма недурно и даже имел сына Адеодато и уж потом только повернул на христианство, — Тони отпивает глоток виски, ставит стакан на столик, опять отпивает… — знаешь, в субботу я встречаюсь с той блондинкой. Пьянчужка Мак-Дермотт силен насчет этого дела! Был еще Перес — посыльный из Первого Нью-Йоркского Национального банка, он разносил счета в ожидании великого будущего — сделаться кассиром или помощником бухгалтера. Этот купил в рассрочку подержанную машину и гонял по сто километров в час, возил приятелей в Гуанабо. Другие ребята тоже смеялись над дурацкой любовью Дарио, потому что их волновали только чемпионаты по бейсболу, Джо Ди Маджио[7] да Миньосо[8] — вот этот так настоящий кубинец! Ребята из их квартала бормотали сквозь зубы английские слова, колотили битой по мячу в решающих матчах да горячо спорили о Фанхио и маркизе де Портаго, знаменитых автоасах (видно, и впрямь изобретение колеса было отправным пунктом развития цивилизации): представляешь, гонщик уже выложился весь… А за железным занавесом чуть что — к стенке, да ну, иди ты, пропаганда! А что? Может быть, и правда. Посмотри на Батисту; не суйтесь в политику, ничего хорошего не будет, а вот вы видели картину об Алькасаре… Некоторые мечтали изучить медицину, но только это очень долго, а надо работать… или хорошо бы стать инженером, архитектором. Кем угодно, только бы математику не учить, математика у меня в печенках сидит… Согласно теории относительности Эйнштейна, масса отдельной частицы меняется в зависимости от скорости… Немало было и таких, что теряли голову, влюбившись в какую-нибудь сорокалетнюю раскрашенную женщину легкого поведения; та в один миг вытягивала из мальчишки два песо, но обращалась с ним хорошо, ласково… Ну и что же, пусть себе, пусть каждый делает что хочет, ведь скоро мы кончим школу, вот ты уже какой верзила и сидишь на шее у семьи, а семья сама одним воздухом питается. Но все ребята, и те, что уже знали женщин, и те, что их еще не знали, все равно не имели в свои семнадцать лет ни малейшего представления о любви. Они были совсем другие, они никогда не смогли бы полюбить с такой преданностью, всем телом и всей душой, как, например, Вертер. Жалкие материалисты, развращенные улицей, занятые дешевыми книжонками, уроками и кино, местные донжуаны, они смеялись над чувствами и даже не подозревали, что душу Дарио обвивал голубой туман, затканный тонкими нитями воспоминаний. Дарио был один против них — влюбленный, ищущий одиночества, чтобы мечтать о любимой, без конца вспоминать ее лицо. Как часто он рисовал это лицо! На одних портретах она была грустная, с поднятыми вверх волосами, на других улыбалась, звала Дарио, и с каждым разом она становилась все прекраснее, все совершеннее. Потом он рвал портреты, и обрывки разлетались, как листья, гонимые весенним ветром.

8
{"b":"866261","o":1}