Литмир - Электронная Библиотека
A
A

По мнению Варфоломея появление Елизаветы Григорьевны, благоухающей какими-то чересчур резкими духами, которые были модными еще в дни ее молодости, и вечно сохраняющей на лице недовольное выражение, можно было сравнить только с налетом японцев на Перл Харбор – оно было таким же стремительным, испепеляющим, не сохраняющим никакой надежды на спасение. Возмущенные крики, донесшиеся из кухни, куда новоявленная сестра милосердия отправилась распаковывать свои многочисленные пакеты, кульки и баночки, заставили Варфоломея вжаться в кресло и вновь и вновь многократно возблагодарить судьбу за то, что до сей поры ему удается обходиться без активного вмешательства в его жизнь особ женского пола. Даже Лелька, обычно весьма бесцеремонная, и та затихла, в ужасе притаившись за занавеской.

– Господи! Бог когда-нибудь услышит мои молитвы или нет?! – подобно трубному гласу раскатывались по всей квартире грозные призывы Елизаветы Григорьевна. Теперь уже ее гнев был обращен не столько к непутевому сыну, сколько к самому Всевышнему, который обязан был наставить на путь истинный Варфоломея, но почему-то не сделал этого.

«Я думаю, и тебе бы здесь не поздоровилось», – Варфоломей взглянул на небольшое распятие, с давних пор висевшее у него над столом. Откуда оно взялось в доме, он и понятие не имел, но привык к нему, как к постоянной детали интерьера. На миг ему почудилось, что и Спаситель как-то съежился от угрожающих женских выкриков.

– Что ухмыляешься? – вдруг раздалось над самым ухом Варфоломея.

«Похоже, я и не заметил приближение противника с тыла, – констатировал он. – Старею».

– Чего ухмыляешься, я тебя спрашиваю? – мать с видом терминатора грозно нависла над ним. – Сидишь дома, бездельничаешь, толку от тебя никакого! Денег не зарабатываешь, квартиру запустил, порядка никакого. Все не как у людей! – обличительная речь матери катилась по давно уже наезженной ею колее.

«Дальше мать начнет пенять мне за то, что растила меня без мужской руки – словно даже в этом моя вина, и причитать, что, видно, в старости ей некому будет подать стакан воды… Ох, уж этот пресловутый стакан воды! – невольно усмехнулся Варфоломей. – Можно подумать, что в старости человеком овладевает такая жуткая жажда, что у него уже нет иной заботы, как поглощать воду стакан за стаканом…»

Как оказалось, усмехнулся Варфоломей совсем не к месту, поскольку именно в этот момент Елизавета Григорьевна живописала тяготы одинокого материнства. Она на минуту озадаченно замолкла, а потом, вглядевшись в сына, неожиданно утратила свой гневный пыл.

– Боже мой! Сыночек! – вдруг трагическим тоном запричитали она. – Что с тобой? Может, ты уже умом повредился? Сидишь, улыбаешься. Ну, точно, как юродивый. Скажи, что с тобой? Уж матери своей ты можешь рассказать всю правду. Кроме матери, тебя, сыночек, некому защитить, некому позаботиться… – Она всхлипнула.

Варфоломей не мог надивиться, как быстро она сумела сменить роль разгневанной фурии на роль трогательно заботливой матери. «Нет, все-таки в ней погиб дар великой актрисы, – подумал Варфоломей. – Не ту профессию она выбрала, не ту».

А мать тем временем уже, кажется, была готова перейти от всхлипываний к настоящим рыданьям. Чтобы не дать этому совершиться, Варфоломей озабоченно нахмурился и сказал деловым тоном:

– Кстати, мама, я давно тебя хотел спросить, что ты знаешь о моем дедушке, Григории Петровиче? Ты-то его хоть помнишь?

Деловая интонация сына и впрямь подействовала на Елизавету Григорьевну. Она прекратила жалостливые всхлипыванья и вдруг с неожиданно прозвучавшей в голосе подозрительностью спросила:

– А с чего это тебя заинтересовало?

Варфоломей на мгновение растерялся. Не говорить же матери о странных ночных визитах. Уж тогда-то она точно решит, что у ее сыночка крыша поехала. Что же тогда придумать? И он сказал то, что наверняка больше всего жаждала она от него услышать:

– Да тут мне одну работу выгодную вроде бы предлагают, но там, понимаешь ли… – И он многозначительно возвел глаза к потолку.

– Понимаю, понимаю, – тут же отозвалась Елизавета Григорьевна, она-то все еще, кажется, продолжала жить в том мире, где в анкетах требовалось сообщать все о своих родственниках вплоть до седьмого колена. Так что объяснение сына было для нее вполне убедительным.

– Уж ничего не поделаешь, – окончательно входя в роль человека, намеренного если не вступить в ряды госбезопасности, то, по меньшей мере, заняться секретной научной работой, – приходится излагать всю родословную. Вот твоя персона, – тут Варфоломей решил слегка польстить матери, – их, – он сделал многозначительный нажим на этом таинственном «их», – вполне устраивает…

Кажется, он попал в точку, лицо матери так и засветилось горделивым верноподданническим светом.

– Ну, вот, а что касается деда… – тут он развел руками.

– А ты, сыночек, особенно много-то не болтай, незачем… – зачастила Елизавета Григорьевна. И какое-то странное и вроде бы неуловимо знакомое Варфоломею выражение возникло у нее на лице. Так обычно вели себя подследственные, когда старались продемонстрировать, что им нечего скрывать от проницательного ока милиции. – Скажешь, что дед был незаконно репрессирован при Сталине, по ложному доносу. Расстрелян. Теперь полностью реабилитирован.

«Н-да, негусто», – вздохнул Варфоломей. Нет, не такие казенные формулировки хотел бы он услышать от матери. Но, в общем-то и от них веяло чем-то жутким. Вот жил человек, мечтал о чем-то, на что-то надеялся, хотел что-то совершить на радость детям и внукам, оставить по себе память. И вот теперь память эта укладывается в сухую казенную формулировку: «Репрессирован. Расстрелян». И все, и нет человека. И даже дочь ничего не может рассказать о нем. А ведь он Лизочку маленькую наверняка любил, наверно, души в ней не чаял…

Вслух же Варфоломей спросил:

– Ты хотя бы помнишь, где он жил? Вы жили, – поправился он. – До его ареста. Где это все с ним произошло? Где его арестовали? Как?

Он словно бы преодолевал некую неловкость, задавая эти свои вопросы. Как будто была и его вина в том, что деда его постигла столь страшная и несправедливая участь, а вот он, его внук, жив и вполне благополучен, и еще лезет в душу матери со своими праздными вопросами. Мать же тем временем, наморщив лоб, старательно пыталась восстановить, что сохранила ее детская память.

– Это, сыночек, ведь давно было. Да и мне тогда только восемь исполнилось. Что я могла тогда понимать. Это в 1936 году случилось. Да, пожалуй, в 36-ом. Жили мы тут, в Питере, на Лиговке. Нас, детей, еще лиговской шпаной дразнили… – Она вдруг улыбнулась каким-то своим воспоминаниям. – А отца, если честно сказать, я плохо помню…

И тут опять ее лицо осветилось какой-то совершенно детской улыбкой:

– Помню только, что он большой был, сильный. А еще – строгий и почти всегда усталый. Мать мне всегда говорила: «Не приставай к отцу, он устал…» Но меня он любил… – она произнесла это как-то задумчиво и вроде бы не совсем уверенно, но тут же повторила радостно: – Конечно, любил. Помню, он как-то на Новый год настоящую елку с шишками принес. По тем временам это было просто невероятное чудо. Жили-то мы небогато, в огромной коммуналке. Там о таких излишествах никто и помыслить не мог. Да и елки в то время не поощрялись, даже вроде бы и вовсе под запретом были, наверно, от этой елки у отца даже неприятности могли быть по партийной линии. Но он, видно, уж очень хотел радость мне доставить. В этом тоже его характер проявлялся, по-своему все делал, ничего не боялся. Откуда и как он ее достал, не знаю, только помню, я ужасно обрадовалась. И пока родители о чем-то разговаривали, я все вкусно пахнущие шишки оторвала и сложила себе в передник. Когда мать это увидела, крику было! Но отец меня защитил… – Елизавета Григорьевна даже счастливо зажмурилась от этого давнего воспоминания.

Варфоломей и по себе хорошо знал, какой силой обладают детские воспоминания, как способны они возвращать нас в те времена, когда мир казался нам добрым и справедливым.

11
{"b":"866075","o":1}