– Эстер, тебя пожалеть, себя пожалеть, лошадь пожалеть?
Она испуганно вскрикивает:
– Что с тобой?
– Со мной? Ничего.
– Тебе холодно?
– Ничуть.
– Неправда. Я вижу, что тебе холодно. Прижмись ко мне, согрейся.
– Эстер, ого, и тут жалость?
– Да… Нет… Больно за тебя, Саша, за тебя. Бедный ты мой… Жалкий мой, жалкий… Милый… жалею и плачу над тобой… Не уезжай, не надо… Пока не поздно… Ты себя не знаешь… Саша, мы все запнулись… Мы – трое… Об огромный камень. А ты хочешь оттолкнуть его… Этого… не может сделать человек, а ты хочешь… Сломит тебя, согнет…
Резко отбрасываю ее руку.
– Рано ты меня хоронишь.
Словно невинно наказанный ребенок, она всхлипывает безнадежно.
Если все жалость, то я перешагну через нее. Я тороплю Акима:
– Можно обойтись без фотографии?
– Нельзя без нее, – упорствует Аким.
– Ничего подобного. Ты всегда говорил, что надо как можно проще, поменьше маскарада. Не так ли?
– Так-то так. Но…
Я вижу, он хочет что-то сказать, но не решается. Я помогаю ему:
– Я слушаю, говори.
– Видишь ли, можно и без фотографии, но если Эстер поедет…
– Ты еще надеешься? – спрашиваю я насмешливо и не стараюсь скрыть насмешки. – Над ней надо крест поставить.
Он быстро-быстро мигает глазами. Я отворачиваюсь, я не могу этого видеть. Если бы он знал, что она говорила.
Тороплю Бориса, Акима. Из-за фотографии боюсь пробыть лишних три дня и отказываюсь от нее. Борису нездоровится, он еле ходит, а я уговариваю его ехать поскорее. Каждый день кажется мне длиннее ночи, а ночь – бесконечной, как уходящая даль неба. Утром я жду с нетерпением вечера, а вечером считаю удары часов, и тогда мне кажется, что кто-то мне назло ленится отбивать часы. Когда наступает ночь, я засыпаю быстро, сразу и снов не вижу, но все, происходящее днем и вечером, я принимаю, как сон и, как во сне, хожу по мокрым улицам, заглядываю в чужие освещенные окна. Таким же чужим окном, но темным я считаю Эстер. Я перестал заглядывать в него. Она остановилась пред камнем, я отброшу его. Все это время я спокоен, только почему-то все чаще и чаще вспоминаю Нину, Шурку и Париж. И этого не нужно. Нет Нины, нет Шурки. Я сам их оставил, ушел и сам же должен уничтожить в себе всякую память о них. Когда я вспоминаю Нину, я забываюсь, я становлюсь растерянным, вместо слов Акима о паспортах, о будущей квартире я слышу другие и вижу аллеи парижского парка, синий конверт на подушке Нины, ее косы. Это слабость, а я не хочу ее. Эстер говорит, что мы споткнулись о камень. Нужны силы оттолкнуть его. Я оттолкну.
Тороплю Акима. Он утешает меня:
– Мы не опоздаем.
Мне не нужны его утешения, я сам знаю, что мы не опоздаем. Почти с ненавистью взглядываю на него, но тотчас же ловлю себя на этом, и мне становится стыдно, совестно, мне хочется чем-нибудь загладить, что-нибудь сказать ему хорошее, ласковое, но молчу, словно я позабыл все слова и потерял всю любовь к нему.
Тороплю Бориса, и, когда я твержу: «надо скорее, скорее уехать», – он мне отвечает:
– Мы с тобой поменялись ролями.
– Как так? – спрашиваю я небрежно.
– Вспомни, как в Париже я тебе говорил то же самое.
– Что же следует из этого?
– Помнишь, когда это было? Я сказал тебе, когда мы услыхали про Бергмана. Помнишь? А я это говорил тебе со страху. Понимаешь, я испугался и заторопил тебя. Мне казалось, если мы сейчас не уедем, то я… то я останусь. Господи, ведь это я… со страху. Так гонит лошадей перепуганный ямщик… Ведь это как у меня было… Боязнь, что сил не хватит и останешься. Зачем ты торопишь? Саша, ты себя не видишь… Это боязнь будущего…
– Перестань! – говорю я шепотом.
– Не надо ломать себя, нельзя ехать.
– Ради бога, перестань, – повторю я. – Это неправда. Если и ты трусишь, оставайся с Эстер.
Он умоляюще протягивает руки, точно защищаясь от удара. Ухожу от него.
В городском саду те же воробьи, та же склизко-зеленоватая скамья, те же дорожки, та же куча сырых опавших листьев. Все по-старому.
Вечером в фотографии я отзываю Бориса и спрашиваю:
– Едешь или не едешь?
– О чем вы шушукаетесь? – кричит Аким.
Я, смеясь, отвечаю:
– Заговор против тебя.
А Борису быстро говорю на ухо:
– Ответь сейчас же… Не можешь? Колеблешься?
– Еду.
Он ответил с усилием. Пусть, мне все равно, но зато мы едем.
V
Аким и Борис уезжают ночью, Аким не прощается с Эстер.
– Не могу, что-то мешает мне, – говорит он. – Хотел себя заставить, даже ругал себя не раз, а не идет. Не могу – и только. Не обижен я, ну, считаешь чужим, бог с ней, хоть это и чудно, ведь вместе на одной полочке сидели, а другое тут, посерьезнее обиды. Что-то нутряное, непонятное, но крепкое. Вот оно и не позволяет. Веришь? Право, не обида и не потрясенное самолюбие.
Гляжу на него, он старается быть веселым, и думаю: рассказать ему или не рассказать? Откажется поехать?
– Аким.
– Что?
Нет, не надо говорить. Пусть все остается по-прежнему… иначе у меня не хватит сил.
VI
Да, я знаю, и это ясно, я побоялся рассказать Акиму, да, все мы шатаемся. Он уехал. Я увижу его только через неделю, тогда уже будет поздно. Тогда он не бросит дела, сочтет это позором, даже если согласится с Эстер. Поздно – и это я знал, как знаю другое: я один. Эстер отошла, Борис поехал, насилуя себя; Аким… Я не уверен, что завтра он не отшатнется. Я один. Но и путь один, нет другого. Я пройду его, я должен пройти и, если бы я верил в Бога, я бы сейчас молил об одном:
– Дай мне силы дойти.
VII
На окнах фотографии белеют ярлычки о сдаче квартиры, Эстер временно в какой-то гостинице. Я не знаю, когда и куда она едет. Поздно вечером она стучится ко мне. Я, не удивляясь, впускаю ее. Я ей говорю, что уезжаю завтра, где-нибудь пробуду 6–7 дней, а затем прямо в К. Она осматривает мою комнату, перелистывает книгу на столе, потом открывает окно и спрашивает:
– Ты отсюда хотел бросить?
– Да.
Перегибается и глядит на улицу. Долго-долго, а когда я окликаю ее, она, не оборачиваясь, просить:
– Поедем со мной.
Я коротко отвечаю:
– Я еду в К.
Она объясняет мне:
– Ты меня не понял. Не то. Я знаю, ты едешь все равно. Я тебя о другом прошу. Тебе безразлично, где пробыть эти шесть дней, а мне… нет… Так побудь со мной. Вот только эти дни. Но не здесь. Я здесь, как в тисках. Все напоминает. Поедем со мной. Ведь мы навсегда расстаемся, а я так не могу. Я хочу, чтобы ты меня выслушал. Ты должен меня выслушать. Подожди, я знаю, что ты хочешь сказать: все равно будет одно и то же. Возможно. Но поедем со мной. Ты не бойся… ни уговаривать, ни убеждать… Я зову тебя не для этого.
Я молчу. Она робко спрашивает:
– Не хочешь?
Вся потемнела. Но я не поеду: мы уже достаточно говорили, и последние дни до К. я хочу побыть без слов и без дум.
– Излишне, – отвечаю я.
– Для кого?
Равнодушно отвечаю:
– Для меня.
– А если я ради себя прошу? А если я тебя…
Не докончив, роняет голову на подоконник….Тихо успокаиваю ее, тихо провожу рукой по ее волосам и, слушая, как она заглушенно плачет, говорю ей о том, что поеду с ней, что я готов все выслушать. Говорю ей о Париже, о каштанах в парке, бессвязно, запутанно, о своем письме к Нине, зову ее на улицу, так как уже поздно и неудобно оставаться в гостинице, и вновь повторяю, что поеду с ней, куда хочет, поеду, выслушаю… поеду…
VIII
Эстер спрашивает, есть ли у меня паспорт на имя еврея. Я ей показываю бумажку, где зовусь Айзиком Блумбергом, виленским мещанином. Тогда она говорит, что хочет поехать со мной в какое-то местечко, что ей не хочется быть в городе. Мне все равно, куда. Местечко ли, город ли – все это так безразлично. Она спрашивает меня, смеюсь ли я над ее желанием побыть среди евреев. Нет, не смеюсь, но я так же покорно поехал бы в русскую деревню. Именно со мной она хочет. Хорошо, я еду. Не думаю ли я, что она это делает намеренно, ради каких-то опытов? Нет, не думаю, ведь в К. тоже евреи. Я ни о чем не думаю, я засну, когда застучат колеса, они мне опротивели, – еще так недавно они стучали о другом, а где проснуться – не все ли равно? Рад ли я увидать Днепр? Днепр? А разве К. не на Днепре?.. Это местечко в другой губернии, в смежной. Так?.. Значит, недалеко от К.? Хочу ли я подальше от К.? Я отвечаю: