— Что это была за рукопись, простите?
Он послал мне рукопись своего романа по почте, в сопровождении длинного лестного письма. Рукопись я, разумеется, не прочитал. Впрочем, оно и лишнее: что первые романы молодых писателей плохи, известно заранее. Я же полагал в ту пору, что, чем читать плохой чужой роман, выгодней уж писать мне самому, все выйдет хоть сколько-нибудь лучше.
Однако позволь, придержал я себя. Выгоднее? Для кого? Ты это интересы человечества защищаешь? Или свое время жалеешь? Опять скаредничаешь, мелкота, про черный день запасаешься?
Я еще раз посмотрел молодому человеку в лицо; бояться-то его мне было нечего. По-моему, в писательских физиономиях я разбираюсь: этот, похоже, бесталанен, как пень. Ничего, не будем мелочны, решил я, у меня еще есть что транжирить. Суровость — ведь тоже разновидность скупости.
— Дорогой мой друг, — сказал я, — я прочитал ваш роман с великим удовольствием. Позвольте мне теперь изложить мое суждение детальнее…
Молодой человек таращил глаза.
— …знаю, — продолжал я, — молодежь не любит, когда ее хвалят в лицо…
— Вы изволили прочесть весь роман? — ошеломленно спросил молодой автор.
— То есть?
— Все восемьсот страниц… до конца?
— Да я не мог от него оторваться, любезный друг, — сказал я. — Не хотелось бы сейчас подробнее говорить о моем впечатлении…
— Только один вопрос, учитель…
— Ни единого, — сказал я. — Мое мнение я изложу в рекомендательном письме, которое намереваюсь послать моему другу Ф. Л., главному редактору в…
На его лице — засасывающая тупость болот; я все больше воодушевлялся:
— Как известно, мой молодой друг, пожилые писатели моего возраста оделяют своим признанием весьма экономно… Вот-вот, выражение верное, экономно… С течением времени, разочаровавшись и в самих себе, они по отношению к другим тоже становятся осторожнее. Хвалить не любят, да оно и не получается больше, эгоизм мешает. В скаредности своей они всякий успех хотят оставить себе и, уж конечно, не приложат усилий, чтобы и незрелый юный простак вроде вас — разумеется, я аттестую вас так исключительно для примера — ухватил себе листик-другой из их избыточных лавров. Дарование!.. молодое дарование!.. Да ведь в этом нет никакой заслуги, друг мой, это все равно что поллюция у подростка. Нет, вы в шестьдесят лет хоть изредка сумейте написать одну хорошую страницу — вот это будет уже настоящее! Но до шестидесяти лет пусть никто не смеет считать себя талантливым.
На подоконник сел воробей, заглянул ко мне в комнату, потом привычно застучал в окно, как бы напоминая. Я засмеялся: уже и у моих воробьев завелись привычки.
— Я должен понять это так, учитель… — выдавил из себя молодой человек, явно обескураженный.
— Можете никак не понимать, — сказал я. — Все это не относится ни к вам, ни ко мне. Я говорю обобщенно. Своими молодыми орлиными глазами вы, вероятно, уже приметили, что у людей пожилых имеются привычки, с которыми они расстаются весьма неохотно. Одна из их самых навязчивых привычек — отрицание, их излюбленное словечко — «нет». Если вдруг какое-нибудь свежее явление, скажем, вроде вас, попадется такому склеротику в когти, не дай вам бог напечатать тогда хоть строчку. Я вот решил сейчас, что рекомендательное письмо моему другу-редактору писать не буду…
По внезапно посеревшему лицу молодого человека я догадался, что из всей моей речи он уразумел лишь последнюю неоконченную фразу. И я вдруг пожалел его: не его же, право, вина, что он родился жертвой. В его глупости было даже какое-то невольное очарование — вот как сейчас, когда он вскинул голову и, сцепив челюсти, с ненавистью взглянул мне прямо в глаза.
— …рекомендательного письма посылать не буду, — продолжал я, — а напишу о вашем романе статью и отошлю его в редакцию вместе с ней. Статья о романе, который еще в рукописи… а?.. Ну-с, что вы на это скажете?
Вот так, шестидесяти с чем-то лет от роду, я вновь поступил в школу, но на сей раз преподавал в ней я сам. Мне приходилось нелегко, я оказался строгим учителем. Поход против старости — так назвал бы я эту учебную программу, которая обширностью своей смело могла бы соревноваться со всем, что было накоплено по этому предмету, начиная с Цицерона и до современных ученых-геронтологов. Разница состоит лишь в том, что заметки эти — кои в день моей смерти подлежат уничтожению, не правда ли? — я пишу не затем, чтобы лишний раз посердить человечество, а исключительно для собственного удовольствия.
В этот период я пересмотрел даже самые мелкие, домашние мои привычки и с садистическим сладострастием всем им — по крайней мере, так говорится — всем им свернул шеи…
Из опасения наскучить читателю, то есть самому себе, перечислять все мои покушения этого рода не стану. Привычки отдельно взятого человека интереса не представляют; их значение возрастает тогда, когда к ним пристращаются и другие, когда пристрастия одного человека распространяются — словно заразная болезнь — и становятся уже всенародной, национальной причудой, как стало, например, у нас на родине занятие литературой. Писание — чтение: пишем мы все, а кое-кто даже читает написанное, прежде чем отдать в типографию.
Мои личные пристрастия много скромнее, я и не думаю, чтобы они стали однажды всенародным достоянием. Упомяну поэтому только для примера и, пожалуй, документальности ради о привычке по утрам после душа — принятие которого также имело свой весьма строгий ритуал — пользоваться для бритья каждый день другим кремом или мылом, беря со стеклянной полки над умывальником, согласно строжайше установленному порядку, полагающийся для данного дня тюбик или спрей, а затем, также поочередно меняя, английский, польский, французский или отечественный лосьон. Отнюдь не в угоду космополитическим склонностям — клянусь в том! — а просто из желания преодолеть скуку ежедневных гигиенических процедур я старался навести некий порядок в миниатюрной истории моих будней, иными словами, взнуздать кроющиеся в случайности анархические бури. Со временем я так в этом поднаторел, что уже на пути в ванную знал, что в этот день на очереди австрийский крем для бритья «Элида», который стоял на полке вторым справа, а после бритья — стоявший с ним рядом французский лосьон «Экипаж», и знание это холодной объективностью фактов, как твердо установленная отправная точка начинающегося дня, привносило покой в мою бедную душу и давало силы вынести предстоящие двадцать четыре часа. И если иногда все же случалось так, что память меня подводила и я перед зеркалом, морща лоб, соображал, действительно ли на очереди лосьон «Табак», мною овладевала вдруг безумная тревога, словно какого-нибудь дипломатического служащего, утерявшего тайный код для телеграфного шифра своего государства.
Ну что ж, больше не станем играть в эти игры, сказал я себе через неделю-другую после перевернувшей мне душу встречи с тестем, когда, оправившись от первого потрясения, я решил устроить генеральную уборку и смену режима. Еще не время обрастать старческими привычками. Успею еще походить в стариках. Все правильно, пусть будут привычки, но только при условии, что ты в любой момент в состоянии их изменить. Право на привычки, смысл привычек определяются их полезностью; если же они ограничивают нашу свободу, от них следует избавляться. И с бодрым «а ну-ка!» я набросился на полку в ванной комнате: вмиг переворошил, растолкал, разбросал тюбики, флаконы, сухие и пенистые кремы, помазок, бритву, словно задался целью отомстить всему миропорядку за некую исконную обиду. И даже распевал при этом во все горло, как в дни давно минувшей молодости, в героическую эпоху омовений под ледяным душем.
Замечу к слову, что и поныне после теплого душа непременно окатываюсь холодной водой.
Пылая страстью неофита, еще в тот же день, выйдя из ванной и сев к столу завтракать, я занялся моей домоправительницей Жофи. Пока она подавала мне завтрак, я внимательно ее изучал, даже принюхивался тайком, а сам думал: сумею ли я когда-нибудь отвыкнуть от этой пахнущей кислятиной старушенции? Или существуют привычки, которые отсечь нельзя, ибо вместе с ними изойдет кровью и нечто более тонкое, глубинное? Да я и не сказал бы вот так, с ходу, она ли стала моей привычкой или я — ее… Впрочем, пока я оставил этот вопрос открытым. Она пришла к нам, когда я был еще подростком, и если мы — пережив и мать мою, и отца — не прикончили друг друга за минувшие не знаю, сколько уж лет, если я не пристукнул ее ножкою стула, а она меня не отравила, подбросив яду в кофе с молоком или в соус из шпината, значит, мы являем с нею такой блистательный пример человеческого долготерпения и милосердия, что не пристало лишать его ореола: да послужит пример сей в поучение всему человечеству. Итак, выдворять мою старушку пока нет необходимости; на том я и покончил с утренними медитациями, слушая между тем не без содрогания, а по существу с истинным облегчением ее медлительное шарканье по комнате, от которого по спине бежали мурашки, и глядя, как асимметрично движутся ее руки, накрывавшие на стол. Впрочем, досталось и ей пылу-жару от очистительного костра, что разжег я в тот день под собою… Или досталось-то все-таки только мне одному?