Воспоминание о той нашей беседе даже сейчас меня не особенно развлекает, как не забавляло, впрочем, и в те времена — десять лет?.. восемь лет назад? — когда я ежемесячно совершал паломничество к старикам, да будет земля им пухом, чтобы вручить теще — хотя у меня по-прежнему не было определенного рода занятий и иных доходов, кроме как от моих книг, — ту сумму, с помощью которой она будет выплачивать накопившиеся за месяц долги и поддерживать в исправности физическое и духовное здоровье мужа. Я над ними не смеялся и даже не испытывал, как ни странно, ни малейшего удовлетворения, отсчитывая банкноты в руки красивой старушки, которая неизменно отвечала на это румянцем на щеках и неизменно, даже в глубокой старости, каждым движением напоминала мне свою дочь. Удовлетворение?.. Насмешка?.. что уж там, право!.. ведь я почитаю себя знатоком всякого рода житейских капканов, как и злосчастных ног человеческих, в них попадающих. Даже если б я мог швырнуть пачку денег тестю в лицо, и это, пожалуй, не пробудило бы мои страсти.
Как было сказано, я старался навещать мою тещу по возможности в отсутствие мужа. Он мог не знать — и якобы в самом деле не знал, он-то, директор банка! — как, каким образом выкручивается его супруга при жалкой их пенсии и все возрастающем прожиточном уровне. Но однажды, и как раз в тот период моей жизни, когда, спугнутый Тамашем, я стал присматриваться к незаконному, казалось мне, наступлению старости, я, на мою беду, застал тестя дома. Объявив, что у него болит горло, тесть сказался больным; он обмотал шею белым шелковым шарфом и как раз сидел за полдником.
В ту пору он уже облачился в мундир старости и казался именно тем, кем был. Его нос истончился и вытянулся между набрякшими сумками щек, морщины на шее сплывались в низко обвисший, весь в красных прожилках, второй подбородок, выпиравший из-под воротничка, а пенсне на водянистых глазах теперь не сверкало даже тогда, когда, в приступе старческого гнева, он с радостью ослепил бы противника. Вообще же он поразительно обмяк, и если во время беседы, прерванной заметно усилившимся за последнее время кашлем, брызгал слюной, то стыдливо озирался, словно просил прощения у присутствовавших от лица смерти, и потом долго, старательно вытирал платком губы, подбородок и складки на шее. Он был чистоплотен, этого у него не отнимешь.
— Вот и ты заглянул к нам, сынок, в кои-то веки!.. хе-хе?
Теща накрыла и для меня: кофе, молоко, печенье. Те же решительные движения, что когда-то у моей жены, та же легкая стремительная уверенность женщины, занятой своим делом. Старость ее не обезобразила, на еще красивом лице — все та же извечная улыбка женщины, кормящей мужчин.
— Вот и ты, сынок, иногда заглядываешь? Хе-хе-хе.
— Вы это уже сказали.
— Сказал?.. хе-хе-хе… И господину Мюллеру всякий раз приходилось повторять дважды, чтобы он понял.
— Кто этот господин Мюллер?
— Кто такой господин Мюллер?.. Ты не знаешь?! Ну нет, как же не знаешь! Мой бывший бухгалтер. Еще в прошлом году протянул ноги, бедняжка… кхе… кхе… а ведь был моложе меня, верно, Элла? В прошлом году, верно? Мы отдали ему последний долг, не так ли, Элла? Ведь мы любим посещать кладбище, покуда добираемся туда на своих ногах, хе… хе…
Тебе уже недолго, думал я, представляя себе, видя перед собой легкие старика…
— А что это вы там с женой моей шептались в передней? А?
Старушка покраснела.
Ты отлично все знаешь, ну, что притворяешься, думал я.
— Он рассказывал мне о Тамаше, — сказала теща, все еще краснея, но превосходя меня присутствием духа.
Старец снял с носа песне, подмигнул мне подслеповатыми глазками и снова водрузил окуляры на место. Какой ни был он теперь пришибленный, но по-прежнему радовался от души, если мог кого-то принудить ко лжи. Еще большее, наивысшее наслаждение он испытывал теперь лишь тогда, когда ему удавалось ущемить кого-либо и материально.
— Что скажешь о дороговизне, сынок, а? Что скажешь? Как раз сегодня я вынужден был поставить в известность почтальона, который приносит мне пенсию… Элла, шарф опять сползает… так о чем я… ах да… что пока мне не повысят пенсию, я, к великому сожалению, должен временно лишить его чаевых. Нынче ведь и почтальон принадлежит к правящему классу, не так ли?.. хе-хе-хе… так пусть и позаботится! Ну-ка, что ты на это скажешь, сынок?
Нет, неудивительно, что жена моя любила меня больше, чем своего отца. Но вот как теща выдержала с ним рядом эти сорок или пятьдесят лет? В страдании, как видно, терпение не знает границ. Я отвел глаза от лица старика и стал смотреть на большой шелестевший на ветру тополь под окном, на который как раз слетела воробьиная стая, а когда обернулся…
Это и была та минута, когда я получил первый шок, минута, с которой началась для меня пора самонаблюдения; и еще несколько подобных минут за нею последуют. Я не поклонник так называемых символов, не люблю и обобщений, я стараюсь рассматривать явления в их естественных рамках, но на сей раз их подкрепляющие друг друга речи были столь явственны, что я не мог закрыть глаза на их двукратное предупреждение. Тот, кто сидел сейчас передо мной и кого я до глубины души презирал и ненавидел, был похож на меня. Как ни разнились мы по своему образу жизни, но оба мы были зачаты и рождены согласно общему закону и теперь, состарившись, вновь схожие, как пара сапог, одинаково плетемся к exitus[25].
Итак, я отвернулся, говорю, от шелестевшего за окном тополя, взгляд мой снова упал на тестя, и тут у меня перехватило дыхание… Я не преувеличиваю: у меня замерло, сердце. Рука тестя сметала со скатерти хлебные крошки вокруг чашки совершенно так же — совершенно, совершенно так же! — как это делал я по утрам, выпив свою чашку кофе с молоком. Ошибки быть не могло, вся автоматика от начала и до конца срабатывала совершенно одинаково. Старик прислонил левую ладонь к краю стола, правой рукой, круговыми движениями, собрал крошки в холмик, потом осторожно, чтобы не просыпать на пол, смел их в подставленную ковшиком ладонь левой руки. Некоторое время он удовлетворенно смотрел на маленький коричневатый бугорок, потом — в точности так, как делал и я, — слегка отвел голову назад, открыл рот и быстрым движением забросил туда добычу.
— Кто крейцера не бережет, к тому и форинт не пойдет, — вымолвил он со вздохом, прикрыв глаза. Вокруг усов от удовольствия проступил пот.
Я попрощался со старенькой тещей, ушел. Взбудораженный, чуть было не опрокинул чашку с недопитым кофе. До этой самой минуты я полагал, что сметаю в ладонь крошки порядка ради, чтобы стол около меня оставался чистым; ничуть не бывало! Оказывается, мне было жаль отдать воробьям эти крохи. Оказывается, я пожираю даже излишки, лишь бы не делиться с птахами, что, слетевшись ко мне под окно, то и дело заглядывали в комнату. Оказывается, старческая скупость уже начала во мне свою медленную, разрушающую душу работу, и, если я не дам ей сразу же по рукам, она подроет все благородное сооружение.
Итак, старею? Уже? — спрашивал я про себя, сам тому не веря. Уже? Да может, это всего лишь несколько дурных привычек, приставших ко мне и незаметно окостеневших на поверхности души? Во всяком случае нужно быть начеку — ведь недолго и обмануться! Необходимо исследовать все мои привычки, установить, что сокрыто под ними. Я чувствовал себя, как пес, занявшийся ловлей собственного хвоста.
Уже на другой или на третий день выявилась еще одна достойная презрения привычка, еще один увесистый экземпляр скаредности. Обострившимся чутьем я ее обнаружил и, схватив за ухо, поставил в угол.
— Простите, учитель, вы еще не прочитали мою рукопись? — осведомился молодой автор.
— Я не учитель. Извольте называть меня по имени.
Но я пожалел его. Нахальный огонь молодости, полыхавший из его глаз, на миг разжег меня. Его худое, костистое лицо еще не вспучилось водянкою самодовольства, он был свеж и требователен, он еще не удовлетворялся тем, чего стоил. Говорю, мне стало жаль его; да и чем еще я мог бы защититься от его презрения?