И в поле в разных местах работали. Я находил предлог уединиться, Иосиф Петрович без всякого подозрения в маленькой хитрости какое-то время соглашался со мной, но долго продолжаться такое не могло. Заметил хозяин – пробежала между нами «чёрная кошка», задержал однажды на поле:
– Вы поссорились, мои дети?
– Было. Поначалу случилось, – повинился я, чувствуя себя правым. – Генка напорол про вас всякой ерунды, я и дал ему добрую отповедь.
Соснов сговорчиво кивнул и отвёл мой довод. Он посчитал, что вся причина нашей ссоры – молодость Геннадия. Молодой ум, что молодая брага бродит… Нету злого умысла или корысти. И отныне мы должны забыть всякие распри, ибо перед нами – великая цель, постичь которую возможно только дружбой и бескорыстием.
Тогда и сказал Иосиф Петрович, не раньше и не позже, будто урочный час ожидал:
– Помните, дорогие мои сподвижники, слова одного мудрого человека:
«Здесь надо, чтоб душа была чиста, здесь страх не должен подавать совета…» Это сказал бессмертный Данте.
Я наклонил голову и поклялся себе запомнить эти слова, Геннадию только и хватило отваги – коротко, натяжно улыбнуться.
Вскоре я примирился с Геннадием. Вышло не сразу – сперва просто не подавал виду, что презираю его надменную самоуверенность. Старался ответить шуткой на порой едкие замечания, а когда понял, что могу быть терпеливым, решил стать надёжным товарищем. Геннадий загорелся от неожиданной радости, обнял меня:
– Сань, ты гений!.. Иосиф Петрович – вдвойне! Такие старики редко родятся.
Не по душе пришлось его ребяческое ликование и, наверно, потому, что показалось неискренним – нет-нет да вспоминался первый колкий разговор. Но всё же подумал, что, возможно, чересчур к товарищу строг и напрасно отношу себя к безупречным знатокам (чужая душа – потёмки) людских характеров. Нельзя же ведь человеческие эмоции по полочкам разложить: на одну – радость, на другую – горе, досаду. В какой-то неощутимой глубине всё сливается и перемешивается во что-то единое.
Теперь ранними утрами мы уходили в поле вместе, в посёлке стали называть нас «братцы-техники» – вопреки различию в должностях – Геннадий-то всё-таки был младший научный сотрудник.
Прошло три года…
Что сделали за это время? Можно сказать, толково цельного в исследованиях пока не вышло, и Геннадий внял голосу разума – страсть сотворить скоренько новый сорт злака мальчишески наивна. Нужны целые годы непрестанного труда и стойкой веры в призвание.
…На пятый день войны я подал заявление – попросил направить на фронт.
В наш тихий, в стороне от больших дорог посёлок грозная весть докатилась утром же. Верилось и не верилось в известие о начавшейся войне – у нас о ней пока ничто не напоминало. По посёлку, как и прежде, бабы сновали с вёдрами, нося от колодца воду, опытники спешили к делянам, конюх, рыжеусый, коренастый, в брезентовом армяке, дядька Ефим провожал на водопой табун лошадей.
Неопределённость исчезла, когда назавтра, после полудня, нам с Геннадием вручили повестки – явиться в назначенный час для медицинского осмотра. Комаркову предоставили двадцать четыре часа на сборы в армию, мне предложили остаться по брони. Я с удивлением взглянул на военного комиссара:
– Вижу – не доверяете? Почему же Комаркову служить, а мне отказ?
– Обстановкой военной диктуется… Знаем, есть у вас перспектива на новый добрый сорт пшеницы. Останетесь работать. Вместе с Сосновым.
– Я думаю наоборот: у Комаркова шансов побольше, он смыслит в научной работе лучше меня.
– Товарищ Егоров, решено. До сего дня вы ещё могли спорить. Отныне… – комиссар положил на стол правую руку – дал знать: разговор продолжать бесполезно.
Выйдя из кабинета, я написал заявление – просил, точнее сказать, требовал направить на фронт. Отнёс прошение военкому.
– Настаиваете, товарищ Егоров?
– Совесть велит… Как буду смотреть людям в глаза, если останусь дома?
– Ладно, рассмотрим. Ждите. Результат сообщим в течение суток. Домой отправился в сомнении – не спорол ли горячку? Заявление настрочил в пылу патриотического порыва, никто не обязывал писать, наоборот – от мирских забот отрывать не хотели, а ты, чудак, вызвался сам…
Что выплеснула душа, тому и следовало быть, надо было иметь какую-то силу другую, чтобы воспротивиться той, что копилась уже многие годы. Всё одно та, другая сила, пусть даже и крепкая, оказалась бы слабее той, что, не зная исхода, всё-таки обронила душа.
И ещё одного мне хотелось в этот тревожный час: поскорее увидеть Маринку – смотреть на неё оставалось совсем недолго…
* * *
Утренние часы на поле, как и раньше, тихи и степенны. Я проследил полжизни, если не целую в краткости свою жизнь, а солнце только шага на два-три от горизонта поднялось – видно, некуда ему было торопиться, осмотрелось получше, куда больше тепла и света дать, теперь шаг ускорит.
Позади, ещё влажные от ночной росистости, раздвинулись приземистые ивовые кусты, и в их матовом от сумеречности прогале, как привидение, застыла в размытом очертании мужская фигура. Кто? Почему остановился? Так затаивается при виде человека чуткий и осторожный зверь. Какое-то время он стоит выжидая, а после инстинкт самосохранения заставит его скрыться от людских глаз.
Минуты две я смотрел в пространство между разрозненными ветвями, смущённый нерешительностью незнакомца. Я подумал, что это порядочный и предусмотрительный человек. Заметил возле опытных посевов постороннего и хочет понять, что тот делает, – не натворил бы худого.
Не стал ожидать, когда он подойдёт – сам пошёл навстречу.
Идти смело вперёд всегда лучше – выиграешь, даже если столкнёшься с врагом.
Человек было заслонился ветвями, но, видно, понял, что я вижу его, изменил решение, выпрыгнул из кустов и кинулся ко мне. Шагах в десяти в размашисто бежавшем и улыбавшемся мужчине опознал я Геннадия Комаркова. Он подскочил ко мне, бросил на плечи обе руки и прижал к груди.
– Сань! Ты?.. – отстранился на полшага, как бы оглядывая меня на расстоянии, его глаза всё ещё стыли в растерянности – не ошибся ли?
– Я, брат… Я.
– На тебя приходило… извещение как о без вести пропавшем.
– Ошиблись. Выжил, приехал. Пришёл вот посмотреть наше опытное поле.
– Всё так неожиданно, нежданно… Да что смотреть, право, не знаю. Перемен больших не случилось.
– Покажи хоть тот сорт пшеницы, ну «таёженку» нашу.
– А ты что о ней ничего не слышал?
– Нет.
– Как же?
– Вчера только прибыл.
– С «таёжной», Сань, не вышло.
– Неужели?!
– Да. Не оправдала она нашей надежды. Выбраковали её: обнаружилась куча пороков.
– Не может быть! Что за горе такое?!
– А тебе-то что горевать.
– Разве забота только обо мне?
– Ну, да я так, к слову… История тут, Сань, целая история. О ней когда-нибудь, сейчас это не главное. Рад нашей встрече, давай поговорим о другом, а сорта, будем живы-здоровы, от нас не уйдут.
Мы отошли к грани, за которой ровной шеренгой, одна возле другой, теснились делянки, присели.
– Да ты, оказывается, с подарком! – услышав стон протеза, настороженно посмотрел на меня Комарков.
– С фронта редко кто возвращается невредимым. На то и война.
– А при ходьбе почти незаметно, – удивился Комарков. – Удачно изладили.
Комаркову вроде бы даже интересно видеть рядом фронтовика, да к тому же ещё старого товарища. В душе, возможно, он меня и жалел и хотел сказать, что при увечье я выгляжу прежним, только я по своему осмыслил его безобидные слова. Плохо быть подозрительным. А что поделаю с собою, если иначе пока не могу. Как иначе, когда в голове только за это чудное июльское утро, безоблачное и тихое, скопилось столь неясных тревожных дум, для другого всё это пустое, зряшное, а я слышу в себе какой-то немой протест, не могу с чем-то смириться. Смотрю на рядом сидящего Комаркова, а он представляется мне затенённым ивовыми кустами: чего выжидал, кого высматривал? Спрашиваю: