Весь оставшийся вечер мы сидели вместе, взявшись за руки, как дети, и боялись: рассказывали друг другу разные ужасные истории о том, как можно легко заразиться дурной болезнью, а то и СПИДом, и потом умереть, если быть сексуально распущенным и спать с кем попало – совсем как когда-то в пионерлагере, когда по ночам перед сном дети пугали друг друга байками о черной-черной руке или страшилками про пятно-убийцу, или про гроб на колесиках.
Я словно вновь оказался в прошлом, в своем детстве, когда девочки и мальчики не замечали фатальных различий между собой и были просто друзьями. И это было так здорово, так искренне. Но одновременно я осознавал и то, что вся моя нынешняя жизнь – это жизнь полного негодяя, лишившегося веры в себя и в других: я словно бы только и делал, что выковыривал из людей порок, как изюм из булок, видя в них только и желательно только плохое.
Я был как лопнувший презерватив: истратил себя на пшик, на сомнительные удовольствия, – отработанный и окончательно испорченный.
И тут раздался звонок: требовательный, словно неприятности, – судя по его интонациям, он не предвещал ничего хорошего. Гроссман выскакивает из ванной и, громко шлепая мокрыми босыми ногами, успевает к телефону раньше, чем он перестает звонить: это с работы – мобильник служебный, он ему положен как курьеру – на том конце нервно интересуются, когда он будет, – в агентстве сегодня завал, не хватает людей.
Будучи на самом низу социальной лестницы, ему глубоко наплевать на все хлопоты вовлеченных в процесс зарабатывания денег: он снисходительно обещает прийти, не конкретизируя время. Так как он снова на кухне и за тем же столом, то решает зафиксировать то, что пришло ему в голову под душем. Когда есть о чем писать, слова сами становятся на свои места в строке: вечно уязвленное самолюбие наконец-то ликует, – процесс самофиксации приносит хотя бы временное освобождение от муки ощущения собственного несовершенства.
Желание оправдать собственное ничтожество Гроссман давно использует для того, чтобы находить и затем культивировать, взращивать только плохое в других. И тут раздается звонок, словно рождественский колокольчик в конце апреля. Это его знакомый Барон: загадочный человек – по образованию художник-график и фальшивомонетчик; занимается темными махинациями и всегда при деньгах, – большой его поклонник.
– Здорово, гений! У меня для тебя сюрприз.
Энергичный голос фальшивомонетчика звучит совершенно неуместно среди окружающей Гроссмана разрухи.
– Ну, – тянет тот, разочарованный прерванным процессом словоизвержения, – излагай, только покороче. Я работаю.
– Знаешь, чего тебе не хватает? Не говори. Я тебе сам скажу – хорошего сюжета. И у меня он есть – это каннибализм. Мне один сиделец совершенно чумовую историю рассказал о своем сокамернике – это какая-то патология. Ну как, интересно?
– Продолжай.
– Так вот, родился от вора и проститутки, детство провел в детдоме, где его насиловали все, кому не лень. В 16 убил сверстника и жестоко надругался над его телом, за что первый раз попал в психушку: следствие посчитало, что он ненормальный, – откуда его выпустили через два года. И тут началось. Он убивал мальчиков, подкарауливая их в парках, вырезал у них сердце и печень и съедал. И делал это чуть не 10 лет, пока сам не сдался. Сказал, что устал. Тебе нужно только добавить всякой экзистенциональной муры: голосов, которые он якобы слышал; монологов о Боге и судьбе; мыслишек всяких о связи секса и насилия, – в общем ты лучше меня знаешь, как это делается. Подпустишь метафизической похоти, как ты любишь. Ну как?
– Не знаю? – услышанное не очень трогает его, так как он все еще вовлечен в историю с порванным презервативом, но постепенно внутри его мозга начинает произрастать желание ухватиться и за этот сюжет: он намного эффектней, чем скромный сюжет о собственном ничтожестве, – из этого и, правда, может что-то получиться.
– А можно его увидеть, этого убийцу? Хотелось бы понимать, как он выглядит.
– Посмотри на Вассермана – у него лицо настоящего дегенерата. Представь, что это он.
– Он же антиквар?
– Знаешь, не знай я этого, то был бы уверен, что он занимается подобного рода вещами или как минимум об этом думает.
– Или занимался?
– Или занимался, мы же не знаем, как он накопил деньги, чтобы открыть свою галерею в Леонтьевском. Он ведь сам откуда-то из провинции приехал. Помнишь, он предлагал тебе о нем написать, пожени его биографию с той историей, что я рассказал, и получится шедевр. Ну как?
– Потом, может быть, – закрывает глаза Гроссман и пытается представить лицо Вассермана: лысый уродливый череп, тяжелый подбородок, глубоко посаженные маленькие злые глаза, – чем не лицо убийцы. – Мне надо идти, пока.
Долго стоит после разговора и прокручивает в голове глумливую фразу Барона «Подпустишь метафизической похоти, как все интеллектуалы любят». Это выражение подхватил как дурную болезнь от Мамлеева, после его «Шатунов»: описания движения «Черной сансары» – попыток достичь обожения и стать богами.
«Он описывал современников, когда изобрел этот термин, а кого описываю я? Вокруг не люди, а сплошная падаль. Вот взять того же Барона – совершенно загадочный человек. Почему вместо того, чтобы творить, он подделывает деньги? Сам-то он шутит, что создает чистое искусство, потому что оно сразу соответствует тем денежным номиналам, которые он изображает».
По его словам, он начал этим заниматься в 1989 в Поти, когда их бригаду художников-оформителей «кинул» директор одного колхоза – миллионера, не заплатив за декорирование клуба, и они две недели просидели без денег в местном доме колхозника в отчаянии. Он одолжил у директора дома на два часа 50 рублей и пером и цветной тушью сделал точную копию купюры, но с одним добавлением: на своей копии дорисовал еще один ноль и получил в результате 500 рублей. С этим шедевром графики вся бригада отправилась с ближайший ресторан и закатила там такую пирушку, что даже местные испугались ее размаха. Когда же пришло время платить, то Барон предъявил официанту свои 500 рублей, чем вызвал нервную истерику у последнего: тот побежал жаловаться своему начальству, – явился сам директор и долго разглядывал деньги, которые никогда до этого момента не встречал. И тут Барон совершенно гениально сымпровизировал, сыграв на честолюбии богатого грузина: он заявил, что такие купюры имеют хождение только среди членов ЦК или высшего руководства страны, – и тот купился. Он принял у них бароновские 500 рублей и даже дал им с них сдачу, на которую тем хватило расплатиться за дом колхозника и вернуться в Москву. С тех пор Барон решил не разменивать свой талант по мелочам и занялся делом – стал фальшивомонетчиком. По словам Барона, уже в двухтысячные он был проездом в Поти и посетил инкогнито тот самый ресторан: на самом видном месте в роскошной золотой раме висела его 500-рублевая купюра, которой продолжал гордиться уцелевший от всех перипетий грузинских революций директор. «Настоящее искусство не дешевеет», – по этому поводу пошутил Барон, а вся эта история, – практически анекдот, – заставила задуматься, а может ли она сама стать предметом его литературных опытов: можно ли в нее подпустить метафизической похоти?
«Пожалуй, что нет, – решает Гроссман, – Барон слишком циничный, чтобы быть главным героем. Мне нужен глубоко больной человек, мне нужна патология. Барон барыга, а значит, расчетливый эгоист: такие не знают, что такое муки совести или духовные откровения, – живет ровно, как бухгалтер. О любви больше всего любят говорить убийцы и палачи: их страсть к жизни и удовольствиям приводит к уродству, – они как душевнобольные, которые если и рисуют, то не для людей, а для себя. А эти убивают: для таких чужая смерть – это, в сущности, художественный акт, – чистое творчество. Глубокая архаика, обращение к самому постоянному в себе, о чем обычные люди даже не догадываются. Интересно, способен ли я докопаться до таких пластов в самом себе?»