– Может, Юльку Тюльпан?
– Кого, кого?
– Это подружка Саши Гейфеца, помнишь? Мультипликатор со студии «Пролет».
– И кто она? У нее такое ужасное имя – Юля.
– Она весьма преуспевающая проститутка.
– Что? – слово царапнуло Гроссмана своей откровенностью: разве можно услышать такое о женщине в качестве ее характеристики? – В каком смысле?
– Она индивидуалка, говорят, что очень хорошо зарабатывает: Гейфец живет за ее счет, она его содержит. Он при ней в качестве домашнего животного. Правда, с его шевелюрой он похож на пуделя?
– Так кого мне убить – ее или ее еврейского пуделя?
– Можно подумать, что ты сам русский?
Гроссман так удивлен этой бестактностью в свой адрес, что даже не реагирует.
– Я немец, – поправляет он Барона, – и ты это знаешь так же хорошо, как и я.
– Так тебя с ней познакомить?
– Потом, сейчас мне нужно работать.
Окончив разговор, он завис в каком-то умственном ступоре, склонившись над столом с раскрытым ноутбуком, прокручивая в голове слова о том, что ему нужно будет убить проститутку: эта мысль прельщает его своей новизной, словно ему дали понюхать несвежие носки в первый раз, – унизительно и интересно, потому что противоестественно. А может наоборот – совершенно естественно?
«Что первично во мне – животное или человеческое? Это какое-то безумие: чем я ненормальней, тем больше людей принимает меня за своего. Чем занимается Барон? Он рубит иконы в щепки, на Кассельской Документе и у него аншлаг: немцы видят в этом начало новой эстетики, – затем сжигает их, а оставшимся пеплом и углями пачкает холсты, рисуя на них символы мужских и женских половых органов, называя это все мегаиконописью коллективного бессознательного в виде базового не замутненного традицией архетипа восприятия сакрального начала йони и лимбо как символов чистой человеческой просветленности, исходной точки построения любого культурного кода. Звучит несуразно, а, по сути, акт вандализма, облеченный в постмодернистскую терминологию. Сложно поверить, что все наши лучшие духовные устремления, такие как изобретения Бога и все красоты построения метафизики, сводились изначально простейшему желанию совокупляться. Неужели похоть является матерью моей души? А душа, как известно – христианка. Тот же Барон неоднократно приколачивал свою мошонку к дверям на Лубянке, к полу в Третьяковской галерее, к ограде Мавзолея и получал за это реальные судебные сроки, считая, что искусство должно протестовать, а любой художественный акт должен быть шокирующим настолько, насколько это болезненно для самого художника. Можно ли его назвать юродивым или даже святым от искусства? Навряд ли: просто он откровенный циник и таким образом хочет приобрести известность, и на этом хорошо заработать. А что хочу я от своей славы? Я хочу признания – чтобы весь мир поклонился мне… и чтобы тот, в зеркале, тоже поклонился».
Головная боль становится совершенно нестерпимой, он нашарил в недрах пустой квартиры две случайные таблетки цитрамона и запил их холодной водой из-под крана, после чего принялся ждать, повторяя про себя «Господи, помилуй» 30 раз и «Господи, спаси» и так три раза подряд, пока боль не стихает.
Уютные слова молитвы словно окукливают в ворох воспоминаний из далекого детства, когда он лежал в кроватке и дремал, а бабушка читала монотонным, убаюкивающим голосом эту деревенскую молитву. Когда боль наконец-то отступает, он надевает свое «партикулярное» платье для выхода в город и отправляется на работу.
На улице холодно и сухо: конец апреля, но весна задерживается. Ему нравится такая погода: после похмелья она хорошо бодрит, прочищая мозги похлеще нашатырного спирта, – небо ясное, как глаза свежепойманной рыбы, надежды переполняют и лишь встречные слегка раздражают, словно мелкий камушек в ботинке.
В агентстве на Чистых Прудах получает наряд на доставку 10 писем: значит, сегодня он заработает 2000 рублей, по 200 с каждого, – и начинает движение по городу, с его точки зрения, лишенное всякого смысла. Офис, офис, офис, квартира, снова офис, издательство, архитектурное бюро, бизнес-центр, модельное агентство, рекламное агентство. Все.
К 6 вечера он, сделав забег по всему городу, оказался на Страстном бульваре, в подвале чебуречной, в окружении студентов литинститута, причащаясь пивом с водкой и ожидая приключения. Ему нравится это место – оно напоминает ему студенческие годы: дешевая водка со сладковатым привкусом глицерина и жидкое пиво с послевкусием воблы, – а еще здешние разговоры молодых и непризнанных, которые щедро обмениваются между собой идеями. Он их подслушивает и складывает у себя под сердцем в робкой надежде, что хоть одна проклюнется и ранит его настолько, чтобы сделать настоящим писателем.
Потертого вида шлюха подсаживается к нему и просит угостить пивом: она ярко накрашена, речь вульгарна, так же, как и одежда, – глядя на нее, у Гроссмана возникает сакраментальный вопрос, почему все публичные женщины так любят использовать ярко-красную помаду?
«Наверняка, не одна, – морщится, – сейчас подруга появится».
Словно услышав его мысль, появляется еще одна несвежая и сильно подвыпившая шалава.
– Лапа, это Наташка, а это Мастер. Угостишь и ее? – энергично обращается к нему нечаянная знакомая, которой Гроссман представился как персонаж Булгакова.
– Мастер? – вскидывает та брови домиком, – Круто. Купишь нам с Марго по двести?
Что нравится ему в подобного рода существах – это предсказуемость их поведения: он для них жертва, а они для него просто развлечение; они хотят обобрать его до нитки, а он самоутвердиться за их счет, – он желает их хорошенько унизить и не может отказать себе в этом удовольствии. Покупает им по двойной порции водки и внимательно следит за их поведением, ожидая, когда их окончательно развезет. Он хочет сыграть роль психопата, а они должны ему ассистировать: в водку он незаметно добавил полтаблетки антидепрессанта, который ему в свое время прописал психиатр, но который он не принимает из-за того, что он несовместим с алкоголем, а алкоголь не отделим от его образа жизни гения, специализирующегося на собственном саморазрушении, – требуется определенная кондиция для «материала», с которым он собирается работать.
Наконец, наступает момент, когда их реакция становится совершенно неадекватной на его слова о том, что им нужно быть скромней: одна из них, та, что назвалась Маргаритой, с похабным смешком тянется через весь стол к нему, бесцеремонно сгребая в сторону посуду, видимо, желая его обнять, отчего ее груди под действием силы тяжести практически вываливаются наружу из неожиданно ставшей ей тесной блузки, бесстыдно обнажая коричнево-розовые соски, ее жирные пальцы, унизанные дешевой бижутерией с облезлым красным лаком на ногтях, почти дотягиваются до него, – и тот он хватает вилку и со всей силы, на которую только способен, всаживает ее в пухлую ладонь, словно в живой пельмень, но результат его обескураживает.
Вилка алюминиевая: она легко гнется, словно картонная, а ее зубцы оставляют лишь темно-красные отметины, но кожу не пробивают, – неудачная попытка нанести ей увечье приводит Маргариту в сущий восторг, так как она по ошибке воспринимает это как простое дурачество и начинает весело визжать, заражая своей истерикой и подругу.
Злость переполняет сердце Гроссмана: еще секунда и его хватит удар, – все его планы заставить двух публичных женщин страдать летят в тартарары. Он запускает руку в карман своего пальто и неожиданно нащупывает ребристую ручку чего-то твердого и тяжелого, испуганно сжимает ее и судорожно выдергивает наружу, к своему ужасу, пистолет, тычем им в сторону смеющихся шлюх и случайно нажимает на курок: он даже не удивляется, что у него в кармане настоящее оружие, – раздается сухой хлопок и глаз смеющейся Маргариты превращается в кровавый цветок, снова нажимает на курок, и теперь уже лицо Наташки украшает цветок смерти.
В голове все плывет, в ушах звон колокольчиков, словно мириады маленьких молоточков стучат по гулкой сфере вокруг его головы, он тычем стволом своего оружия в голоса вокруг и продолжает нажимать на курок до тех пор, пока никого не остается в живых.