Влага до земли, насквозь пропитывала снег, вода обязательно возникала на дне окопов, забиралась в закрытые углы, превращала глину в вязкую грязь, способную залезть даже под кожух пулемета… Ну, а в сапоги проникала всегда. Справиться с влагой не мог никто.
Куликов выглянул из окопа – туман, похоже, сделался еще сильнее, набилось его между деревьями уже столько, что скоро, кажется, эту студенистую противную массу придется отскребать от стволов лопатами, и вообще, она способна примерзать к коре и сама становиться древесной плотью.
Свой «музыкальный инструмент» – пулемет «максим» – Куликов изучил в Гороховецких лагерях до мелочей, он стал для него родным, от общения с пулеметом боец получал удовольствие… Хотелось бы знать, какое удовольствие получают от общения с «максимом» фрицы, но «музыкант», однажды спросив себя об этом, больше к данному вопросу не возвращался… Даже думать о нем не хотел.
Хотя ежу понятно было: чем больше фрицев попадет под «музыкальную» струю, тем будет лучше. Для всех, кого Куликов знает, будет лучше, где бы народ этот ни находился – состоял при вилах и лопате в башевском колхозе или колол дрова на кухне Гороховецких лагерей… Либо там же катался по тщательно прибранной учебной территории на популярном гимнастическом снаряде – деревянном коне, обшитом кожей.
При воспоминании об учебном лагере лицо у Куликова распустилось, сделалось мягким, глаза заблестели – хорошо когда-то было на гороховецких просторах, и еще более преображались глаза и лицо пулеметчика, когда он думал о деревне Башево, льняной вотчине, полной голосистых синеоких девчат. При виде землячек своих Куликов всегда бледнел, даже коленки начинали трястись, во рту становилось то ли сладко, то ли слезно, не понять… А вообще-то делалось страшно, и он хорошо понимал и состояние свое и самого себя.
Туман тем временем зашевелился нервно, заерзало там что-то, задрожало, Куликов немедленно переместился к пулемету – мало ли что может вылезти из бесовский плоти… Поправил влажную ленту, вползающую в отверстие патроноприемника.
Неожиданно из неряшливых клубов тумана, как из некого хранилища, выкатился новенький немецкий ранец с обрезанными плечными ремнями. Понятно стало – добытчик Коля Блинов возвращался с «кухни». Молодец второй номер, надо полагать, с ним будет сытой вся рота, не только пулеметный расчет.
Следом за первым ранцем на бруствер шлепнулся второй, он был тяжелее первого, чуть не развалил бруствер.
– Тише ты! – крикнул в шевелящийся туман Куликов. – Разломаешь инженерное сооружение – отвечать перед трибуналом придется.
– Не боись, ВеПе, – просипел из тумана голос, отдаленно похожий на голос Блинова, – авось уцелеет окоп!
Второй рюкзак был измазан кровью, надо полагать – вражеской. Через несколько секунд из тумана вывалился и сам Блинов, испачканный грязью и пороховой копотью, с перекошенным на животе ремнем – наверное, обследовал подбитый танк. Пахло от Блинова горелым, очень дурно пахло… Куликов не сдержался, поморщился – а ведь точно второй номер лазил в подорвавшийся на мине танк, больше лихую вонь эту подхватить было негде.
Перевалившись через бруствер, Блинов сполз в окоп головой вниз, отдышался с надсаженным хрипом.
– Там, в тумане, – немцы, – наконец сумел произнести он, слова соскреб с языка с трудом. – Живые!
– Об этом надо немедленно доложить ротному, – сказал Куликов, – чтобы охранение выставил…
– Доложи, ВеПе, а! У меня сил никаких нету. Ни капли просто… Полез в танк, смотрю – недалеко фрицы копошатся, у меня внутри все так и сжалось. Хорошо, что это взял у командира танка, – Блинов оттопырил борт телогрейки, показал первому номеру рукоять пистолета.
«Парабеллум, – определил Куликов, – толковая машинка… Вовремя Колька ею обзавелся. Похоже, мы завязнем в этих окопах, легкий ствол тут никогда не помешает».
– Давай к пулемету, – сказал он Блинову, – а я к старлею смотаюсь, сообщу ему о немцах.
Старший лейтенант Бекетов был командиром их нынешней роты, собранной поначалу из остатков трех рот и получившейся вроде бы укомплектованной, но после недели наступательных боев поредевшей на две трети. Был Бекетов толковым заводским инженером, хорошо работал, получал премии и не думал о войне, но война пришла в его дом и призвала в пехотные части.
Мужиком он был справедливым, доброжелательным, отличался этим от целого ряда строевых командиров, кроме каптерки в казарме и места на утоптанном плацу ничего не знающих, но зато умеющих громко подавать команды и даже гавкать на общих построениях и заменять собою горластый радиорепродуктор. Если надо – они легко могли послать какого-нибудь бедолагу на десятикилометровую дистанцию при полной выкладке, с тройкой кирпичей в рюкзаке, могли дать и в зубы. Бекетов таким не был.
Он сидел в командирском окопе на перевернутом вверх дном дырявом ведре, изучал карту-многоверстовку, старался поставить себя на место немцев и понять, как они будут действовать дальше.
Куликов доложился, как положено, по форме, сказал, что фрицы обживают туман, могут напасть на позиции роты – судя по всему, есть у них такое намерение.
– Я знаю, – со вздохом проговорил ротный, – то, что можно и нужно сделать, я уже сделал, выставил три группы боевого охранения перед нашими окопами… Больше не могу. На большее у меня нет ни людей, ни боеприпасов. – Голос у ротного сделался хриплым и печальным – он ходил под тем же топором, что и Куликов с Блиновым, делил не только кулеш, который старшина с напарником приносил с батальонной кухни, но и землю, куда ему придется лечь вместе со своими солдатами. – Спасибо за сообщение… Следите внимательно за всем, засекайте все звуки, контролируйте этот чертов туман… Вдруг там объявится какая-нибудь эсэсовская группа? Не пропустите!
– Постараемся не пропустить, товарищ старший лейтенант, – Куликов вытянулся, приложил пальцы к своей шапке. – А там… В общем, сами понимаете, товарищ командир.
Видать, немцы решили сделать передышку, физиономии эсэсовские в тумане не организовались, но передышки фрицы устраивают не для того, чтобы попить кофию, совсем для другого – перетасовывают огневые средства и людей, словно карты в какой-нибудь затяжной игре, в «рамсе» или «секе», так что физиономии, конечно, возникнут, но совсем в другом месте, может быть, даже совсем невероятном, непредсказуемом – среди веток деревьев или в водоотводной канаве за проселочной дорогой, уныло тянувшейся вдоль окопов их стрелковой роты.
Коля Блинов в поте лица потрудился над немецкими ранцами, тщательно обмел и обтер их еловыми лапами, нашел немного чистого, хотя и жесткого снега – выудил его из глубины просевшего сугроба, брезгливо морщась, счистил багровые немецкие сопли, потом снова обтер, так что ранцы сделались ухоженными, даже нарядными.
Один ранец Блинов перекинул своему шефу:
– Держи!
Счастливы фрицы, коли у них такое питание, ни в еде, ни в кофие начальство их не обижает, разнообразие такое, что брови у Куликова подпрыгнули до самого затылка – чего только в этом ранце не было, даже свежий французский багет, упакованный в хрустящую бумагу, плотно втиснутый в ранец сверху, оттого помятый, а затем насквозь просеченный пулей.
Сам след, оставшийся от пули, Куликов из багета вырезал, словно бы боялся чем-то заразиться: не дай Бог, в багет попали капли фрицевской крови, тогда вонь на весь ранец может образоваться, – белые мягкие крошки отшвырнул в сторону; ночью, когда будет тихо, какие-нибудь лесные зверушки уволокут их к себе домой, в нору или в дупло, подкрепятся там… Полез в ранец дальше.
Нашел сыр, две разных коробочки, помеченные яркими, поблескивающими от лака надписями. На одной коробке, треугольной, было написано «Чеддер свисс», словно бы сыр этот изготовлен по технологии свиста: сунул два пальца в рот и свистнул посильнее – в результате получился сыр. Только вкусный ли он?
Вторая коробка была круглая, склеенная из картона, на ней написано «Пармезан дольче». Что за диво заморское «пармезан дольче», чем его запивают, Куликов не знал. Небось, если употреблять всухую, без воды, к зубам прилипнет – не отдерешь…