Ты, может быть, знаешь, что и я был когда-то рабом. Когда к власти пришла малютка-императрица Инельго, моих родителей предали смерти, а меня продали на императорские обсидиановые рудники у подножья Фальтских гор. Я был немногим младше тебя, когда ошейник, добровольно надетый тобой, сомкнулся на моей, отнюдь того не желавшей, шее. Скажу, однако, по секрету, что ошейники стали возбуждать во мне желание много раньше, с пяти-шести лет. Я увидел на складе, где работал отец, пару дюжин рабов в ошейниках и почувствовал… что же? У тебя, как и у меня, есть такие воспоминания, и мы возвращаемся к ним снова и снова, чтобы как-то истолковать свою жизнь. Но какими бы чарующими и даже отчасти правдивыми ни были эти воспоминания, что пользы от них человеку, желающему понять, что такое свобода? Как понять себя в детстве, когда ты еще ни о чем не можешь судить? Поговорим лучше об ошеломленном, напуганном парне, который спустя десять лет сам стал рабом.
Кто он был и как стал кем-то другим?
Мой отец начинал как простой матрос, а стал кладовщиком у купца. Мать таскала корзины на рынке, а стала хозяйкой в собственном доме и даже прислугу имела, девчонку-варварку. Оба они стали жить куда лучше, чем думали в детстве, и от меня ждали того же. Они жили лучше своих родителей, а я должен был жить лучше их. Поверь мне, мальчик, от которого, думаю, никто ничего не ждал: такие ожидания могут быть тяжким бременем.
Я не желал его нести и сбрасывал каждый раз, убегая на улицу или в гавань. Связался с дурной компанией, озорничал, воровал, врал напропалую, бездельничал. При этом был добродушным и дружелюбным – потому лишь, что это помогало избежать всякой ответственности. Только шутка, усмешка да умеренная доброта мешали мне стать законченным негодяем, который лет через десять мог бы сделаться успешным дельцом и продолжать бездельничать, как в юные годы. Но в пятнадцать лет события, которые правители Невериона зовут историей и искажают так, что мы, жившие в те времена, больше не узнаём их, распорядились моей жизнью по-своему.
Дракон пал, и воспарил Орел.
Я видел, как убили отца, и слышал, как убивали мать, – а меня самого, избавив от всех ожиданий, загнали в сырые рудничные ямы. Первые недели я был сам не свой, чуть с ума не сошел. Думал, сколько способен был думать, только об одном: о побеге, но представлявшиеся мне способы разве что в сказку годились. Вечером, когда мы ужинаем наверху у бараков, прилетит дикий фальтский дракон, и когда все повалятся ниц от ужаса, я вскочу на его зеленую спину, и он унесет меня прочь. Однажды утром, когда я поднимусь со своей грязной соломы, никто – ни раб, ни стражник, ни вольный крестьянин – не сможет взглянуть мне в глаза, налившиеся сверхъестественной силой, и я уйду безнаказанно. Работая в грязи и сырости, в зловонном от красных факелов воздухе, я уползу во тьму по узкому лазу и через несколько часов, дней, недель окажусь на чудесном лугу с прохладным по-осеннему солнцем и теплыми по-летнему звездами, в краю, где все будет наоборот и мой ошейник сочтут символом высшей свободы.
Но рабство постепенно глушило эти мечты. Во мне цепенело все, что способно воплотить мысль в слово и замысел в дело. Составить какой-то разумный план я был способен не более, чем улететь в небо, заворожить всех взглядом или уползти подземным ходом на волю. Что видели во мне стражники, десятники и другие рабы, когда миновало первое потрясение? Добродушного парня на семнадцатом году, который порой привирает, подворовывает – как же без этого – и дружелюбно относится как к рабам, так и к стражникам. Одно доброе дело – я стащил еду у жирного десятника и отдал новому пареньку, которого стража тиранила за шутки и прибаутки – стоило мне этого шрама: стражник ударил меня киркой. Я хотел помочь тому парню, потому что он смешил меня в невеселом, мягко говоря, месте, а стража полагала, что столь непокорный дух того и гляди приведет к бунту и все, кто ему сочувствует, тоже замараны. Мне преподали урок: в неволе ни один твой поступок не должен ухудшать положение того, кому ты помогаешь – а новенького вскоре отправили в самую гибельную часть рудника. Но я всегда стремился лишь к тому, чтобы смягчить напряжение; до того был покорен, что не усматривал связи между одним мгновением и другим, не понимал, что ничего неизбежного нет, что даже со стражниками всегда можно договориться. У меня случались приступы умеренного гнева, но о бунте я даже не помышлял. Бунтаря во мне убили; все мое балагурство в руднике и в бараке было только оставшейся от прошлой жизни привычкой, подражанием живости – ничего, чем живет человек, в моей душе уже не осталось. Образцового раба, вот кого они видели, Удрог. Видели потому, что я, даже будучи вольной птицей на улицах Колхари, был уже близок к тому, во что всякая власть желает превратить своих подданных, то есть к рабу; мои хозяева внушали мне эту мысль, чтобы меня подавлять, я внушал ее себе, чтобы выжить.
Что же изменилось потом? Не я – обстоятельства.
Примерно через год и три месяца на рудник приехали господа. А может, на полгода раньше или позже, не помню. Наверняка мне запомнилось вот что.
Из-за дождя рудник затопило, и нас оттуда вывели на час раньше. Над Фальтами громоздились тучи, сосны на склонах чернели, как осколки, оставшиеся после вырубки обсидиановых глыб, закат до крови раздирал западный небосклон. Идя через двор, я смотрелся в лужи, протянувшиеся серебряной лентой по черной земле, и тут один из стражников заорал:
«Эй ты, быстро к южным баракам! Ты тоже!»
Я, вместе с полудюжиной других, пошел куда велено.
Двое из нас были в кожаных набедренных повязках, все прочие голые, не считая ошейников – и, само собой, грязные. Ясно было, однако, что из полутораста человек нас отобрали за рост и силу. Оно и неудивительно: мы там были почитай что моложе всех.
К нам, кроме стражника, подошли четверо чужих солдат со щитами и копьями. Мы, взглянув на них, тут же уставились в лужи – даже перешептываться боялись. Нас окружили и повели вниз по склону. Высокая мокрая трава хлестала по бедрам, размазывая грязь еще больше.
Пройдя полмили, мы увидели в роще спутанных лошадей и повозки. Солдаты вели под уздцы других лошадей. Возле кареты ставили синий шатер с бахромой. Среди множества кожаных плащей я разглядел один красный с большим количеством дорогих каменьев – в Колхари я видел такие на лицедеях, изображавших графов и баронесс.
Нам приказали остановиться, и какой-то человек крикнул нашему стражнику, о котором я совсем позабыл: «Хорошо, ты больше не нужен. Ступай обратно. – Высокий человек, темнокожий, в сандалиях, с кованым поясом. На шее у него висело с полдюжины орденов, медных и бронзовых, с плеча свисал отороченный мехом плащ. Он не делал жестов, какими лицедеи потешают чернь, изображая неверионскую знать: это был настоящий знатный вельможа. – Благодарю тебя от имени императрицы, милостивой владычицы нашей». Вельможа, весьма небрежно, коснулся лба кулаком.
«Слушаюсь, мой господин, – выпалил грузный приземистый стражник, почти такой же грязный, как мы. На бедре он носил дубинку, которая уже пару раз прошлась по моим ногам. Он трижды отнимал у меня ужин и реготал, когда другой стражник раскроил мне лицо и я лежал весь в крови. – Как скажете. – Он треснул себя кулаком по лбу, от всей души, и босиком попятился назад, в гору. – Справедливая и великодушная владычица наша…»
«Пошли, ребята, – усмехнулся высокий, – я дам вам работу. Будете прислуживать мне, господину Анурону и графу Жью-Форси. Анурон – вон тот, в красном плаще. С нами путешествует также госпожа Эзулла – ее вы вряд ли увидите, хотя здесь находитесь как раз благодаря ей. Если она вам что-то прикажет, исполняйте мгновенно».
Он привел нас к караванщику. Тот велел одним вбивать колья и ставить шатры, другим выгружать провизию, третьим помогать с лошадьми, хотя солдат и слуг при них без того хватало. Мы очень старались, но мало что умели, и получалось у нас так себе.
Лишь годы спустя я стал понимать, с какой смесью вины и завороженности неверионские господа относились к своим рабам, хотя весь остаток того дня наблюдал ее. Но почерпнул множество мелких истин касательно аристократов, которых, будучи свободным, никогда так близко не видел. Я впервые услышал клички, которыми они называли друг друга, будто отрицая свою власть и происхождение; Анурона в глаза звали Пустомелей, а за глаза – Желудевой Башкой, даже обращаясь к его собственным слугам! Графа Жью-Форси именовали Жабой. А Ветерком, как я понял из разговора трех молодых господ, бегая мимо них то с сундуком, то со связкой веревок, была не иначе невидимая госпожа.