В конце 1920-х — начале 1930-х годов формируется более агрессивное, мифологизированное и параноидальное отношение к пошлости — категории, под которой могли пониматься самые разные вещи и явления, идентифицированные как враждебные новому строю. «Мещанство, взорванное экономически, — заявлял Горький в 1929 году, — широко разбросано „бризантным“ действием взрыва и снова весьма заметно врастает в нашу действительность <...> У нас начинает слагаться новый слой людей. Это — мещанин, героически настроенный, способный к нападению. Он хитер, он опасен, он проникает во все лазейки. Этот новый слой мещанства организован изнутри гораздо сильнее, чем прежде, он сейчас более грозный враг, чем в дни моей молодости» («О мещанстве») [12]. В 1934 году Горький декларирует, что советские писатели выступают единым фронтом «как люди, утверждающие подлинный гуманизм — революционного пролетариата, — гуманизм силы, призванной историей освободить весь мир трудящихся от зависти, жадности, пошлости, глупости — от всех уродств, которые на протяжении веков искажали людей труда» [13].
Пошлость начинает восприниматься в это время как проявление опасного заговора против СССР и советской культуры (Бабель в своей речи на съезде прямо говорил, что «пошлость — это враг, контрреволюция», и ратовал за создание «большевистского вкуса», призванного находить и выявлять вражескую пошлость в советской литературе и культурной жизни [Речь на Первом Всесоюзном съезде советских писателей]). Ирония заключается в том, что от политических обвинений в пошлости не были застрахованы и борцы с нею: Горького еще в конце 1920-х годов обвинял в ней Авербах (статья «Не надо защищать пошлость»), а Демьяна Бедного в 1936 году осудила за пошлое издевательство над сакральной историей страны в либретто комической оперы «Богатыри» сама партия («Постановление, — писал включившийся в травлю Бедного В. Луговской, — вообще правильное, но что особо ценно, это мотивировка. После этого будут прекращены выходки разных пошляков, осмеливавшихся высмеивать русский народ и его историю. До сих пор считалось хорошим тоном стыдиться нашей истории» [14]). Вообще в конце 1920-х–1930-х годах содержание понятия «пошлость» неуклонно менялось с переменами генеральной линии партии или, точнее, вкуса ее вождя.
Замечательно, что в рамках этой кампании особое значение приобретают образы Пушкина и его убийцы Дантеса (разумеется, в 1920-е годы этот мотив тоже представлен — например, в «Юбилейном» Маяковского, но он тогда еще не был оформлен в государственно одобренную политическую программу, то есть не был осмыслен как часть миссии социалистического реализма, своего рода эстетико-политическая директива). Уже на заре новой эпохи чуткий придворный Демьян Бедный в стихотворном памфлете «Гений и пошлость», посвященном 92-й годовщине смерти Пушкина (отдельно выпущен в 1931-м и переработан в 1937-м), изображает олицетворение Пошлости (с заглавной буквы), которая толкает ничтожных дантесов на страшные преступления перед культурой и народом (заметим, что у Маяковского победа советского строя над Дантесом дается легко: «Мы б его спросили: // — А ваши кто родители? // Чем вы занимались // до 17-го года? // Только этого Дантеса бы и видели» [15]). У Бедного борьба с пошлостью представляет собой никогда не прекращавшийся и в настоящее время самый решительный бой:
Пред окровавленным Пушкиным — в образе Дантеса —
Стоял не просто проходимец-повеса.
Это Пошлость сама, ее воплощение,
Пошлость свершала «законное» мщение
Тому, кто себя на гибель обрек,
Ставши ей поперек!
Пошлость с завистливо-мстительным взглядом
Все время шла с Пушкиным рядом...
<…> Пошлость казнит умнейших, смелейших,
Не отступая от них ни на шаг,
Из врагов новой жизни самых презлейших
Пошлость — самый презлейший враг.
Новый строй, клеветою ее окруженный,
Мы избавим от малых и крупных бед,
Твердо помня, что Пошлость — вооруженный,
Гнусный враг, что недаром Пушкин сраженный —
Одна из ее величайших побед! [16]
Сакрализация Пушкина, утвержденная на съезде писателей, в частности, предполагала охрану его «святого имени», биографии и творений от посягательств демонизированных «пошляков», среди которых могли оказаться и специалисты по его творчеству (в этот период, кстати сказать, начинаются «чистки» выдающихся пушкинистов), и советские литераторы, и партийные чиновники, и даже организаторы московского общепита. В логике этой кампании Горький (глава пушкинской комиссии) и Бедный (ответственный редактор 6-томного собрания сочинений Пушкина) выступают как официальные защитники Пушкина от посягательств «пошляков», подрывающих любовь советского народа к своему главному поэту.
Но проблема заключалась в том, что, как видно из ответа Кагановича Горькому, инициатива по наименованию кафе исходила также из влиятельных литературно-партийных кругов — члена пушкинского Комитета Михаила Кольцова и тех, кто стоял за ним. Последнее кафе
В первом номере «Литературной газеты» за 1934 год была помещена сочувственная делу литературных кафе заметка, подчеркивававшая значение Кольцова в этом начинании. В заметке говорилось о том, что в Москве находятся «сотни квалифицированных» журналистов, работников издательств и писателей, которые до сих пор не имеют своего общего творческого центра, удовлетворяющего «культурно-бытовым запросам журналистов и писателей». Такой образцовый клуб — литературное кафе — наконец открылся, по инициативе Дома печати. Сюда приглашаются «крокодильцы» и Кукрыниксы. Два зала литературного кафе «интересно оформляются». Первый отведен «под зарисовки-шаржи писателей, поэтов, журналистов, художников». Здесь видны «остроумные шаржи» на Жарова, Уткина, Асеева, Кирсанова, Ильфа и Петрова, «с жадностью припавших к своему „Золотому теленку“». В свою очередь, Михаил Кольцов изображен здесь «на пьедестале в виде статуи свободы—«Человек с „огоньком“» (снимок воспроизводился в статье). В другой комнате представлена «роспись стен, изображающая шуточную фантастическую историю газеты от доисторических времен до наших дней». «Все это, — замечает автор заметки, — ново и оригинально» (на самом деле здесь явная имитация западных — вроде легендарного цюрихского Cabaret Voltaire, где Ленин играл с Тцарой в шахматы, и русских литературных кафе дореволюционного времени, но с советскими оптимистическими поправками). Среди известных посетителей кафе первым назван Михаил Кольцов, а за ним — Б. Ефимов, С. Кирсанов, Л. Никулин, Ф. Раскольников, Зозуля, Архангельский, Б. Малкин, коллектив «Крокодила» и др. Автор заметки высказывает пожелание, чтобы вокруг литературного кафе сформировался, как обещают его устроители, «актив журналистов и писателей» и «с эстрады зазвучал бы не только оркестр, но и слово писателя, поэта, журналиста» [17].
Примечательно, что это образцовое литературное кафе противопоставляется автором только что открытому «кафе в Доме Герцена» напротив Пушкинской площади, отличающемуся, по его мнению, крайне вульгарным вкусом: «Интересно, кто представлял писательские вкусы, когда „оформлялось“ кафе? Мещански пошлая „роспись“ стен может порадовать сердце... хозяина трактира или старой доброй извозчичьей чайной». Не случайно, что «в первые же дни открытия» такое оформление «вызвало многочисленные протесты литераторов». По мнению автора, «необходимо, не откладывая в долгий ящик, перекрасить кафе», «пригласить художников, а не маляров» — одним словом, «поучиться вкусу у Дома печати» (там же). Как видим, тема ресторанной пошлости представлена и в этой заметке, но под пошлостью понималось здесь не неуместно подобранное имя заведения, а его безвкусное архаичное оформление и бороться с ней требовалось с помощью профессиональных художников, а не властей.