Мне приходится ехать без Майкен. Я выхожу и закрываю за собой дверь, ботинки хрустят по наледи, припорошенной свежевыпавшим снегом, меня окружает темнота, очертания сарая, деревьев растворяются во мгле, почти ничего не видно. Я открываю машину и думаю: а что, если у меня не получится ее завести? Я могла бы тогда вернуться домой, в теплую постель, прижаться к Тронду Хенрику, вернуться ко всему, что я так люблю, у меня нет ничего другого. Я сажусь в машину и запускаю мотор, включаю фары, которые освещают дворик перед домом.
Длинный сугроб вдоль дороги проносится мимо, как в ускоренной съемке. У новорожденной Майкен были крохотные боди на кнопочках, которые я застегивала под подгузником. Она сосала мою грудь так сосредоточенно и энергично, что на маленьком лбу и носике выступали капельки пота, похожие на крошечные жемчужинки. Лежа на животе, она поднимала голову. Потом она стала сама держать яблоко и грызть его, она поднималась на четвереньки и смешно ползала по полу, садилась с прямой спиной и смотрела мультфильмы по телевизору, потом сама научилась тянуть вниз язычок молнии на курточке. И вот уже она появилась из-за угла с ранцем на спине, голодная, грустная, просила шоколадного молока с печеньем, дынный йогурт на ужин. У нее было свое мнение обо всем — о причинах бабушкиных мигреней, о качестве говяжьего фарша, о разводах.
Сейчас я с такой тоской вспоминаю нашу квартиру на Хельгесенс гате, куда мы переехали от Гейра, что мне приходит мысль: все будет хорошо, надо только вернуться обратно в эту квартиру. Но ее уже сдали новым жильцам. Я помню, что, когда я поселилась там одна с Майкен, мне казалось, что я никогда не обживусь, что там всё не на месте. Но когда я думаю о ней сейчас, понимаю, что я сама была там на месте, насколько это было возможно тогда — совершенно на своем, и мне следовало бы на какое-то время успокоиться. Майкен сидела на диване и смотрела мультфильмы, свесив пухлые голые ноги. Когда мне хотелось курить, я выходила на балкон, солнечный свет подступал к одному из углов, лучи падали мне на руку. Потом свет отбрасывал багряный блик с кухонного стола на деревянные панели, пробегался по сколам и царапинам, чернильным и жирным пятнам. Но редкие мгновения радости могли сменяться унынием: Майкен оставалась у меня на выходные, а у нас не было никаких планов. Время с Майкен тянулось еле-еле. Утром она спрыгивала с дивана и была готова смотреть телевизор. «Что мы будем делать? Что у нас сегодня, мама?»
Из-за приходивших напоминаний о счетах, из-за беспорядка в квартире или из-за того, что я не выносила отношений, которые сложились у меня с мамой и со всеми другими членами семьи, у меня возникало желание вернуться обратно к Гейру и никогда не задумываться о каких-то других вариантах, ведь он в таких случаях всегда выступал лучшим амортизатором. Майкен сидела на полу по-турецки и что есть мочи дула в мундштук блокфлейты, просто чтобы чем-то себя занять, и этот звук — словно крик об освобождении от детства, которое тянется так мучительно медленно из-за того, что все повторяется день за днем, неделя за неделей, год за годом. Состояние, в котором нет глубокого смысла, неизвестно даже о его существовании, но все же присутствует такая тоска по этому самому глубокому смыслу.
— Прекрати! — не выдерживала я. — Перестань! Подумай о соседях!
— Когда я поеду к папе? — спрашивала она. — У папы по воскресеньям на завтрак омлет с беконом.
А чего стоил комментарий Майкен в самом начале нашего отдельного проживания, когда мне нужно было везти ее к Гейру. Она сама упаковала свои вещи и сидела уже одетая, мне даже не пришлось ее уговаривать одеться: «Правда я молодец, что так быстро собралась к папе?»
Я ждала выходных, свободных от Майкен, но, возвращаясь в опустевшую квартиру, не могла разобраться в себе: мне казалось, я попала в чью-то чужую жизнь, туда, где меня не должно было быть. Я пыталась сесть за статью, но мне нужно было вырваться из пустоты, я стала часто ходить в кафе с коллегами, многие из которых мне даже не нравились.
С тех пор как я уехала от Тронда Хенрика во Фредрикстад, он ни разу не написал, не позвонил, вообще никак не объявился. Я задаюсь вопросом: почему я уехала именно сюда, почему из всех возможных мест выбрала именно это? Почему было не поехать к Нине или Толлефу. К Бритт, Сюзанне, Бобо, Киму или, в конце концов, к Гейру — куда угодно, только не сюда.
В окнах дома родителей горит свет. С того места, где я стою, чуть дальше вверх по улице, виден дом Элизы и Яна Улава — там тоже светятся окна. Я оставляю машину возле почтовых ящиков. В морозном воздухе ощущается влажный запах моря. А когда мама и папа открывают дверь, аромат моего детства смешивается с запахом дома, где живут два пожилых человека, а на скамейке в коридоре лежат мамины смятые кожаные перчатки с клетчатой подкладкой.
— Моника, неужели это ты? — изумленно поднимает брови мама. — Почему ты приехала? Почему ты одна?
— Я пыталась позвонить, — говорю я, — просто хотела узнать, как у папы со здоровьем.
Мама качает головой и отвечает, что не слишком хорошо. Я захожу в гостиную вслед за ней. Папа сидит в кресле с подставкой для ног — вытянутое лицо, впалые щеки.
— Это Моника, — говорит мама, обращаясь к отцу.
— Моника, — произносит папа.
— Ты звонила, да, Моника? — спрашивает мама. — На домашний или на мобильный? Она на твой мобильный звонила, Педер?
И тут все рушится, возникает чувство, что не остается ничего другого, как броситься в ледяную воду.
— Я больше не могу, — выдавливаю я из себя. — Тронд Хенрик невыносим. Наверное, нам с Майкен нужно вернуться обратно в Осло.
Мне так хотелось, чтобы меня обняли, хотелось выплакаться у кого-нибудь на груди, но ничего не происходит, я стою совершенно одна и реву, а мама произносит: «Вот как? Жаль».
Вскоре после того, как мы с Гейром разъехались, у нас с мамой состоялся разговор, я была в отчаянии, пыталась с ним справиться и говорила со слезами в голосе: «Я не в состоянии нормально заботиться о Майкен, мне не надо было рожать ребенка». Папа тогда как раз объявил мне о том, что они готовы помочь мне небольшой суммой денег, чтобы я могла купить квартиру, и мне показалось, что я заслужила их благосклонность. Я представляла себе, что мама скажет: «О, Моника, существует множество способов быть матерью. Майкен повезло, что ее мать — ты. Повезло!» Вот что мне бы хотелось от нее услышать. Но мама просто посмотрела на меня серьезно, и ее слова прозвучали сдержанно, холодно и противоречиво: «Скажи, если будет нужна помощь. Но ты должна постараться справиться сама. Тебе придется заботиться о ней». И добавила: «Все будет хорошо, Моника. У тебя сильная дочь. Береги ее!»
Помню, как Элиза однажды сказала, что Майкен просыпается веселой, а ее сыновьям всегда нужно было время, чтобы, проснувшись, прийти в себя. Она достала Майкен из коляски после дневного сна и, стоя на дорожке перед окнами кухни у мамы и папы, воскликнула: «Она сияет как солнышко!» И когда Майкен стала похлопывать маленькими ладошками по ее лицу, Элиза умилилась: «Разве можно быть более гармоничной, чем ты?»
Папа выглядит тяжело больным. Мама накрывает для него ужин на кухне, я не голодна. Лицо у меня словно занемело. Я не знаю, что папе сказать. Он сидит в удобном кресле с подставкой для ног, на нем серый свитер с V-образным воротом, заметно, что он не брился сегодня и даже вчера, он почти не двигается. Мы сидим вполоборота друг к другу, папа что-то говорит о лете, даче, что надо починить катер.
— Я уже больше никогда не смогу выйти в море или отправиться в горы.
Слезы катятся у меня из глаз. Папа смотрит куда-то в сторону, мимо меня, его глаза в свете лампы кажутся прозрачно-голубыми, я ловлю его взгляд. Я слышу, как мама на кухне отрезает ломти хлеба электрическим ножом.
— Вот так, Моника, — говорит папа.
Он вздыхает, а сама я сижу затаив дыхание. И в этой тишине между нами возникает особое взаимопонимание, мы оба молчим — о трудностях жизни, о моем невезении, обо всех разочарованиях, о Майкен, о том, что папа скоро уйдет в другой мир, о том, что он, пожалуй, никогда не поддерживал меня так, как я в этом нуждалась, и все же в нашем молчании звучат прощение и забота. Он больше не испытывает разочарования. Он признает, что у меня есть собственные принципы и представления о жизни, требования к самой себе, к жизни; именно теперь приходит понимание — мои склонности и решения, которые он не одобряет, больше не возмущают и не раздражают его. Или к удрученности от моей в очередной раз несостоявшейся семейной жизни примешивается облегчение оттого, что я вышла из проекта с фермерством и любовью к писателю, и все это переходит в добродушное равнодушие. А я не таю на папу обиды. «Вот так», — повторяет папа.