Размокший мусор прилипает к влажному асфальту, под металлической лестницей на солнце сверкает блестящая шоколадная обертка, а на перилах, переливаясь, висит тяжелая дождевая капля. Если бы я могла сохранить это! Использовать для чего-нибудь. И я прислушиваюсь к новому ощущению — как ветер шелестит в кронах деревьев над моей головой. Звук, с которым капли падают с мокрых ветвей на асфальт, — кап-кап-кап — короткой очередью. Я думаю о предстоящих покупках — пицца с пепперони, помидоры в коробке, пиво, туалетная бумага, паприка, молочный шоколад. Изобилие жизни вынести почти невозможно.
Как-то раз мама сидела за кухонным столом и горестно качала головой. Словно все в ее жизни было потеряно и остались одни сожаления. Майкен исполнился год, у нее так отросли волосы, что я могла стянуть их резинкой. Она вытаскивала все мамины половники и ложки из выдвижного ящика кухонного шкафа, систематично, сосредоточенно; это было действо, в которое никто не должен был вмешиваться. В это время она была такой милой, что при одном только взгляде на нее заходилось сердце. «Золотой березовый лист, музыка Баха, — сказала мама. — Ради таких вещей и стоило жить. И ради вас. Ради тебя, когда ты сидела в детском стульчике и ела бутерброд с малиновым вареньем». И она, закрыв лицо руками, провела кончиками пальцев ото лба к подбородку. «Все лицо в варенье, — продолжала она, — благодаря тебе жизнь приобретала особую ценность. Понимаешь?» Я кивнула. Я не могла произнести ни слова. Разум подсказывал мне, что мама просто стала сентиментальной и склонной к театральным эффектам, но сердце мое ликовало оттого, что мне удавалось доставить маме радость — мне, годовалой девочке, проделывавшей все то, что положено ребенку в этом возрасте, и все же мама умела радоваться вполне обыденным вещам.
«У каждой из нас в жизни были свои тяготы, — сказала мама. — Я думаю, они делают нас лучше».
На моей памяти это был первый раз, когда мама сравнила себя и меня, прежде она подмечала только то, что было во мне иным, чего она не понимала и чему удивлялась. Но я не хотела отождествлять себя с мамиными депрессиями и апатией, я не чувствовала в себе ничего из этого списка.
Разделенная радость — двойная радость
Июль 2002
Однажды, через несколько месяцев после знакомства с Гейром, я отправилась на прогулку по городу с сыновьями Кристин. Эмоции переполняли меня, как это всегда бывает, когда влюбляешься. Я собиралась выпить с мальчиками какао в торговых рядах позади кафедрального собора, но они попросили купить им слаш.
— Уверены? — уточнила я.
Погода для того, чтобы хлебать ледяной коктейль, была самая неподходящая: сразу после Рождества ударил мороз, да еще и задувал пронизывающий ветер.
— Вы что, не хотите какао?
— Нет, только слаш, — отрезал Гард, которому к тому времени исполнилось лет пять-шесть.
— И мне тоже! — выкрикнул Ньол, ему было что-то около восьми или девяти.
Мы нашли отвратительное место в торговом центре «Осло Сити», где продавали этот коктейль, и, расстегнув куртки, устроились на пластиковых стульях.
— А знаете, что надо делать, если у тебя мозги заледенели? — спросил Гард. — Продолжать пить слаш. Никому это и в голову не приходит.
Потом мы вышли на улицу Карла Юхана, пересекли площадь, и вдали показался королевский дворец, залитый невероятно красивым зимним светом, какой бывает ранним утром или ближе к вечеру, когда горизонт окрашивается оранжевым. Надвинутые на лоб шапки, намотанные до самого носа шарфы — только ярко-голубые глаза светились на детских лицах, Ньол на голову выше Гарда. Я должна была встретиться с Гейром тем же вечером, мы переживали период взаимной влюбленности, в которой оба были уверены. Я размышляла о том, что наконец отважилась поверить в счастье, во что-то хорошее и в то, что все и дальше будет хорошо. Но вдруг у нас на пути появился человек в костюме клоуна, который мастерил фигурки животных из длинных и узких воздушных шариков, и он привлек внимание Гарда. Несмотря на то что я старалась не встречаться с клоуном взглядом, он следовал за нами, и вдруг в руках Гарда оказалась маленькая собачка, скрученная из шарика.
— Тетя Моника, — произнес он тонким голосом.
— Верни ее, слышишь? — попросила я.
И он попытался, но клоун не хотел забирать собачку. Мы пошли дальше, я прибавила шагу. Теперь уже клоун пританцовывал вокруг нас, заходя с разных сторон. На его лице была нарисована огромная улыбка, но сам он не улыбался, а протягивал свободную руку и показывал, что хочет получить деньги. Глаза клоуна были обведены и густо подкрашены белой краской, и от этого белки глаз казались желтыми. Я еще раз попросила Гарда вернуть собачку, и он протянул ее обеими руками, но клоун не хотел брать игрушку, ему нужны были деньги. Он становился все более настойчивым, преграждал нам путь, другим пешеходам приходилось обходить нас. Я огляделась, чтобы понять, видит ли кто-то, что происходит, может быть, кто-нибудь может прийти мне на помощь, но все были поглощены собой, только одна дама в шубе, проходя мимо, проследила за нами взглядом. В конце концов я сдалась и спросила клоуна, сколько он хочет за собачку, и он ответил высоким голосом по-английски: «Двадцать пять». Зубы у него тоже оказались желтыми. Я показала на другую фигурку животного, нечто голубого цвета, и дала ему пятьдесят крон, забрала голубую игрушку и протянула ее Ньолу. Тогда клоун, пританцовывая, отправился дальше, а я почувствовала с одной стороны облегчение оттого, что нам удалось от него отделаться, но с другой — раздражение из-за того, что испугалась: разве что-то могло случиться здесь, на Карла Юхана, где мы окружены толпой людей? Вдруг Ньол сунул игрушку мне прямо под нос и прошипел:
— Эй, тетя Моника, я такого не хочу.
Он практически выплюнул эти слова, и в душе у меня зашевелился стыд, который всегда был наготове, и я знала, что Ньол с Гардом это запомнят. Мне захотелось сесть на корточки и заткнуть уши.
— Ты знаешь, сколько мне лет? — спросил Ньол возмущенно.
— Прости. Тогда мы отдадим обе игрушки Гарду.
— А мне?
Ивонна вручает каждой из девочек по мороженому. Тент над верандой мы опустили, чтобы стол оказался в тени, я чувствую, как доски веранды нагрелись под лучами солнца.
— Нам тоже надо было такой сделать, — говорю я Гейру и показываю на навес над нами.
Гейр кивает. Мы уже поели, на блюде осталось немного ветчины, лепешки и консервированная спаржа, белая и блестящая. И я знаю, что скажет Гейр, когда мы придем домой: «В магазинах полно свежей нежнейшей спаржи, а она покупает консервированную!»
— Вы не заметили, что с Ханной что-то не так в последнее время? — спрашивает Ивонна. — Мы немного переживаем за нее. Она стала слишком часто болеть и постоянно жалуется на боли в ногах.
— Она сама не своя, — говорит Калле, — но я не думаю, что у нее что-то серьезное.
— Нет, но мы боимся, что это может быть лейкемия, — говорит Ивонна. Она застывает на полуслове, переводит взгляд с меня на Гейра, потом на Калле. — Она как будто немного… анемичная, — произносит она и закрывает лицо руками.
Я уверяю ее, что мы ничего такого не заметили.
— Вы что, раз так — не можете отвести ее к врачу? — спрашивает Гейр, подливая пива себе и Ивонне.
— Можем, но наш врач пока в отпуске, — отвечает Ивонна, — так что мы думаем подождать, пока он вернется.
— Да точно у нее ничего нет, — говорит Калле.
— Конечно, нет, — соглашается Гейр. — Дети вообще часто болеют, а в какие-то периоды еще чаще. Мне кажется, сейчас она выглядит здоровой.
Ивонна поднимает подлокотники своего кресла и откидывает спинку назад.
Мне вспоминается, как мы с Гейром покупали в садовом центре деревянные стулья с зелеными подушками. Прошло немало времени, прежде чем молодой продавец смог отыскать те стулья, которые мы хотели. Лицо Гейра становилось все более напряженным, нас попросили выйти со склада и подождать снаружи, словно почувствовали какую-то угрозу, исходящую от Гейра, и это разозлило его еще больше. Стоял июнь, солнечный летний день; в сущности, мы радовались, но, стоя на улице у магазина, я почувствовала себя не в своей тарелке, я не могла понять, нравится мне, что Гейр так злится, или нет. Мне нравился его гнев, для этого были причины, но мне не нравилось то, как именно он злился.