— Посмотри на мальчиков, — говорит мама и улыбается Яну Улаву. — Вон как веселятся!
Она оборачивается ко мне и спрашивает, все ли у меня в порядке.
— Да, — отвечаю я, — да, все хорошо.
— А как у тебя с дипломом?
— Мне очень нравится его писать. Обожаю сам процесс, мне хочется, чтобы он длился бесконечно, оттого, наверное, и закончить все никак не могу.
— Пора бы уже и работу себе подыскивать, — замечает мама.
Да, я знаю, что пора. И она знает, что я знаю. Из-под одного из шезлонгов виднеется надувной крокодил, на шезлонге Боба — голубое полотенце и солнечные очки. Его приятель загорает неподалеку, я с ним практически не разговаривала.
— Я пишу о женских образах в литературе. Эти женщины полны жизни, но их ждет неминуемая смерть, — поясняю я. — Они вызывают неприятие, их образы чуть ли не гротескны, но на самом деле эти женщины просто хотят жить, причем той жизнью, которую сами выбрали.
Мама рассеянно наблюдает за резвящимися в бассейне детьми.
— А с Толлефом вы расстались окончательно? — спрашивает она.
— Да, — отзываюсь я.
— И что, шансов на воссоединение никаких?
Я горлом издаю какой-то нечленораздельный звук и качаю головой.
— Помни, молодость не вечна, — назидательно произносит мама.
Ян Улав поднимается, подходит ко мне и берет с моих колен книгу.
— Что читаешь? — спрашивает он и смотрит название на обложке. — «Лолита». Стоит прочитать? О чем она?
— Хорошая книга, — отвечаю я. — Там про одного мужчину, он совращает двенадцатилетнюю девочку. Он ее как бы похищает и переезжает с ней из одного мотеля в другой по всем Соединенным Штатам. Ну и спит с ней.
— Бог ты мой! — восклицает мама.
Ян Улав почесывает ногу. Дети пытаются вскарабкаться на спину Боба в бассейне, схватить его за руку или за голову и утянуть под воду.
— Но самое странное, что мужчина вызывает симпатию, — объясняю я, — и тебе хочется, чтобы в конце концов девочка осталась с ним навсегда. Потому что это так здорово написано.
Мама смотрит на меня.
— Какая-то не особенно приятная книга, — говорит она.
Боб снова ныряет, дети со своими надувными приспособлениями остаются на поверхности, возмущенные и застигнутые врасплох. Из всех только Юнас умеет плавать, на Стиане оранжевые нарукавники. Ян Улав протягивает мне книгу.
— И что, только потому, что автор хорошо пишет, главному герою можно насиловать маленьких девочек? — спрашивает он.
— Да нет, — говорю я. — Впрочем, это трудно объяснить.
— О чем это вы тут? — спрашивает Элиза.
Боб внезапно выныривает, Стиан визжит от восторга, я непроизвольно начинаю хохотать, Юнас набрасывается на Боба и обхватывает его обеими руками.
Чувство, что мы с Толлефом теперь пара, появилось сразу после первого поцелуя, потому что мы уже жили в одной квартире. Я чертила пальцем линию по плечу Толлефа — сначала с наружной, потом с внутренней стороны. Сантиметр за сантиметром, словно говорила самой себе: отлично, что у него в голове, я уже знаю, теперь познакомлюсь с телом. Маме с папой пока можно было не рассказывать. Мы сидели рядом на диване, готовили вместе еду на кухне, ходили гулять и выпить пива в Грёнланне, вместе возвращались домой. И я спрашивала себя: что теперь? Чего мы ждем? Было что-то, чего я ждала. В голове постоянно вертелось слово «практично» — потому что все это было практично. И следующим возникал вопрос — как нам поступать с практической точки зрения?
Толлеф был хорошим другом, а потом мы стали спать вместе. Я чувствовала себя так, словно вернулась домой после долгого отсутствия. Мои ноги загорели, его плечи остались белыми. Я наблюдала происходящее со стороны, словно кто-то из остальных жильцов нашей квартиры. Вот они — Моника и Толлеф. Против их отношений и возразить-то нечего. Но неужели Толлеф проходил в футболке все лето? Неужели он не загорал?
Я размышляла о паре средних лет, которую увидела на улице Карла Юхана. У их взрослого сына был синдром Дауна. Он шагал между родителями, на лице — глубокие складки, рот приоткрыт. Я представила себе, как они толкутся в пыльной квартире, полной старых журналов, пакетиков готового супа и сморщившихся от долгого лежания яблок. В определенные часы родители выходят на утреннюю прогулку, наливают друг другу воду за обедом, распечатывают плитку шоколада и ломают ее на кусочки. Все это они воспринимают как должное и не представляют, что может быть по-другому.
Вспомнилось, как папа стряхивает соль с жареного арахиса, прежде чем дать его маме, потому что у нее давление. И о том, как мама всегда берет, что ей нравится, с папиной тарелки — так, словно это ее блюдо: миндальное пирожное, дольку помидора, последний кусочек говядины. А со своей тарелки перекладывает ему все, что ей не нравится.
Когда Нина узнала о нас с Толлефом, она сказала:
— Я ходила целый день и улыбалась.
Мама только спросила:
— А, это тот самый, из Трёнделага? Он вроде неплохой парень, а?
А Кристин — мы сидели в кафе универмага «Glas-Magasinet» и ели пирожные — смахнула с губ маковые зернышки и сказала:
— Вот ты удивила! Такого я не ожидала.
Думаю, Толлефу без меня лучше, но наши отношения, наверное, могли бы закончиться на более приятной ноте. Толлеф — самый спокойный и уравновешенный человек, которого только можно себе представить, и все же даже ему удавалось вывести меня из себя. У него были занавески, которые выбрала его мама и которые мама же и повесила. Я не могла этого вынести, и больше всего мне хотелось, чтобы Толлеф понял мои нелепые чувства по отношению к его матери и ее занавескам и утешил меня. Иногда со мной что-то происходило, я чувствовала себя загнанной в угол и не могла оттуда выбраться. Я понимала, что не в себе, и неважно, насколько притворно это выглядело. Мне нужно было, чтобы он понимал меня тогда, понимал, что я презираю его и не выношу, но чтобы он только снисходительно посмеивался и любил меня, несмотря ни на что. Толлеф так и делал.
Мой номер сверкает чистотой. Простые линии, сияющие поверхности, мягкие краски — ничего яркого — и мало вещей. На полу — керамическая плитка сдержанных оттенков. В воздухе витает запах чистящих средств, все блестит. Я рассматриваю себя в большом зеркале в ванной: я загорела, кожа словно окрашена морилкой. Я пускаю воду в душе, снимаю трусики, белый след от них контрастирует с загаром. Мои волосы выгорели на солнце и стали пушистыми от соленой воды, мне не хочется их мыть, чтобы сохранить объем.
В Париже дул сильный ветер, было холодно — всего одиннадцать градусов, прохладно было и в гостинице. В первое же утро Руару позвонили из дома, он сказал, ему придется уехать на день раньше из-за каких-то там похорон.
— Я даже не могу отказаться, — сказал он. — Я сам себе не принадлежу.
Это означало, что мне придется остаться в Париже на день без него и одной лететь домой. Руар погрустнел. Ветер гнал по мостовой обертку от мороженого. В уличных ресторанчиках было пусто, только какая-то парочка пила пиво да официантка собирала посуду со столов на поднос. Мы полюбовались базиликой Сакре-Кёр, поели круассанов и попили кофе латте. Время от времени Руар тяжело вздыхал.
— Знаешь, я подумала, что тоже уеду на день раньше, раз так, — сказала я.
— Билеты ужасно дорогие, — отозвался он.
Под красным навесом с белой надписью «Crêperie» Руар остановился, поцеловал меня, и мы поспешили в отель заниматься любовью. В комнате было по-прежнему холодно, радиатор не подавал признаков жизни.
Руар звонил на ресепшен еще утром, и молодой человек с гладко выбритыми щеками поднялся в номер, покрутил вентиль на радиаторе, постучал по трубе костяшками пальцев и заявил, что теперь-то в номере будет тепло. Но теплее не стало. Руар лежал на спине на белоснежном гостиничном белье.
Я сидела на нем верхом, раскачивалась из стороны в сторону, поднималась и опускалась, пыталась разбудить в себе все самые приятные ощущения, но ничего не получалось. В конце концов я притворилась, что мне хорошо, а потом уже и он издал хриплый стон и затих.