Даже не имело значения, куда, в первую попавшуюся дверь, ведущую сквозь запасной выход в гроздь служебных помещений, в узкий и тусклый пустой коридор, картонный, длинный, точно кишка, подальше от жидкой, сожалеющей, лживой человеческой массы – она знала, что никто не будет скучать, – от него; просто чтобы не смотреть больше, просто потому что страшно, страшно было сохранять дистанцию зрительного контакта, страшно возвращаться в ушедшую, безвозвратную, полную надежд, которым не суждено было сбыться, весну юности и, плавясь под реакторными брызгами звёзд, страшно прислушиваться к отсутствию звуков.
Она не знала, на что обернуться, кого вспомнить, как разложить своё детство и лечебноромашковую долину памяти с журавлями и мини-революциями и не испугаться, она привыкла к исчезновениям, и она опасалась их: от папы не осталось ничего, кроме звона стекла в головном отделе, голосом мамы на прощание шуршали фантики Oreo с двенадцатого дня рождения. И акварель. И она ни разу не просила Уэйн встретить её после работы.
Ни разу не просила.
Однажды Ева, любящая перетаскивать верстаткою человеческие нутра в систему знаков, сказала, что её мама похожа на вопросительный знак: противоположность её самой, сумасшедшего, неугомонного, массивного восклицания, совсем далёкая от колебаний минуса-плюса Лилит, оборванных интонаций Люси, прячущегося в запинках Льюиса, ещё не понятного Миши. Уэйн могла бы быть тире, подобная проросшей в гравии остановке дыхания.
От истраченной координации по лбу стукнула тошнота, так же, как тишина ударила по ушам в самом желудке коридора, под остановившимся небомпотолком, слабо, воздушно и плотно, и у неё пол завибрировал под ногами, как будто в попытке помочь заглушить стук воющего обо всём оставленном сердца и перестать бормотать фразу – судьбу – клеймо – оправдание, – которую уже выжгла у себя под кожей. Сердечная недостаточность.
Казалось, на километры вокруг исчезло абсолютно всё, кроме неё, заблудшей в артериях спортцентра, и собственной прорези в сердце.
– Уэйна.
Вокально поставленный голос прозвенел слишком жалким для подобной сценической площадки, располосованная серая стенка, располосованный серый кафель – растрепались все нотки из связок, обтянутых подарочной лентой; но Уэйн остановилась. То, что он первый обратился к ней и вот так, в этих тихих размытых бликах пустоты, единственный последовал сюда, может, в желании задержать, сбежал посреди занятия только для того, чтобы выронить из утробы три погасших слога, больно и нежно кольнуло под клапаном сердца, и что-то вытекло под мембраной холодное, холоднее, чем хвост кометы, она чувствовала, что взгляд Миши прожигает-оглаживает до оборота заглоточного пространства целую шею очень внимательно и контрастно, царапая спину.
– Только не иди за мной, – на грани слышимости, искрящейся от то вспыхивающей, то топящей густоты света, отрезала она, громче не вышло – горло было сверхнапряжено. Боковым зрением можно было высмотреть в заоконном просторе долгострой жилого комплекса, вычурный край там, где толстая бетонная скрижаль обрывалась косо, неровно, и распахивала пролёт. – Опережая вопросы, у меня всё в порядке и я знаю, что делаю.
Внизу рисовался строительный котлован, возвышались со дна землисто поблёскивающие штыри. Уэйн умела лгать – она была особенно хороша во лжи тогда, шесть лет назад, когда обещала Мише, что однажды они вдвоём превратятся в сияющих звёзд на сцене Нью-Йорка: чудовищно большой срок для дороги с конечным пунктом, ничтожно маленький для принятия, как одна двенадцатая того, что ей осталось. Сейчас от вдохновлённого, зажжённого Миши с той хмурой от росы и люминофоров набережной за её спиною и затылком выжила, наверное, одна оболочка.
– Ты совершенно точно не знаешь, что делаешь, – сказал он в вычищенный млечножелезный путь нескончаемого коридора, затянутый порослью до скрипа натёртых стен, который сёкся перед ними бескрайним оптическим тупиком – выхода отсюда не было. И тихо завершил – ни то просьбу, ни то приказ: – Повернись ко мне. Пожалуйста.
Голос его, срезав клумбы-сады в окольцованных рёбрах под корень, сильно окреп, обрёл сейчас как будто незнакомые интонации в обрамлении строгих тоскливых ноток; во рту у Уэйн похолодело от этого осознания. Стремительно бегущая куда-то жизнь, оставившая её позади стекать по косе беговой дорожки, копясь в чужих изменениях, проливаясь облепиховой теплотою во снах, выделывала с телом во взвеси раскрошенного угля-опоздания вещи похуже, чем смертельная болезнь могла бы.
– Ты сейчас почти минуту смотрела мне в глаза, а теперь не можешь даже обернуться, – снова посетовал Миша спустя короткий интервал молчания. – Не планируешь поделиться, в чём причина твоего внезапного ухода прямо перед выступлением? Это может остаться только между нами, если хочешь.
У неё не было времени спорить с Мишей, давать ему на себя смотреть мимо груд изуродованного долгостроя, потому что то, что она делала в данный момент, вполне могло оказаться последним её поступком на Земле, последней ошибкой, щупальцами цепляющей спинной мозг – в мире больше не оставалось никакой силы, которая могла бы гарантировать ей, что она проживёт ещё хотя бы минуту.
– Как давно ты передумала? – Миша, почувствовавший оттепель, замер за её спиной, Уэйн ощутила это всей поверхностью неожиданно
сверхвосприимчивой кожи; замер и вдруг заулыбался на самом деле, и в этом жесте будто бы стал снова самим собой, это был её Миша, движение его губ клубникою в янтаре, пульсирующие краски тинта, которые не спутать ни с какими другими – но Уэйн всё равно подумала, что ещё немного, ещё пара вопросов, и она либо спрячется в астеносфере, либо выпрыгнет из окна. – Танцевать, я имею в виду. Люси тоже ушла неожиданно… И тоже никому ничего не говорила. Почему ты поступаешь так же, как она?
– Есть… причины, – с чувством разыгравшегося азарта пробормотала Уэйн непривычно серьёзно, с косою улыбкой через белый призрак себя и петардовой вспышкой злости. Миша, похоже, так надеялся, что она всё же выговорит чтонибудь ещё, но она не стала.
– Это я понял, – ровно, но как-то несвязно, неловко отозвался он за позвоночником с почти безэмоциональной напористостью, из которой сочился бледно-серый пробегающими мимо облаками-китами: поворот тонких плеч – матовый блеск в приглушённой облицовке играл по ключицам и сгибам. – Я ведь не обвиняю тебя ни в чём. Прости… ну… правда, почему не можешь хотя бы посмотреть на меня?
Жалко – и забавно в той же степени. Без глушащих в застенках-перифериях отзвуках и битах подсветкою по зигзагу зеркал, без обёрточной плёнки дизайнерских одежд и трёхсот наслоек крема для уверенности он был словно опустевшим сосудом, механизм не работал, если не делал его руки похожими на расплавленный мел.
– Ты продолжаешь искать тайные смыслы во всём, что люди говорят тебе или что они делают, – она обернулась. Миша только и смог, что вдохнуть – тревожно подрагивая, будто внутри у него дребезжали невидимые глазу струны. Черты, впитавшие чёрную подводку, крошечные комочки свернувшейся туши, светящиеся на этот раз цветочным угловатые скулы, занесённые, будто скалы массами айсбергов, матирующей пудрой, золотые витки на кудряшках как фонарики в ночной промозглой пластмассе казались истончившимися, даже в мрачном мареве искуственного освещения серебрящееся молниями небо отражалось в обкатанной гальке глазниц, и пирсинг змейками кусал его за разрозовевшиеся мочки уха.
Разморившаяся передозировкой блестящего песка-трипа и узорчатых звёздочек индустрия развлечений, в которую он так пробивался попасть, потрогала измазанными в алом пальцами его вечно махрово-фрезийное бледное лицо, очертила румяную ретушь, нимбом чуть приоткрыла и увеличила губы, оставила мелкую просыпь мокрого лоска по линии роста волос, с которой вслед за лампочным венцом стекали вниз слова и звуки… выдохами обнимала за лопатки.
«Миша!» – в конце коридора показалась Ева в милых очках-авиаторах на манер разреза кошачьих глаз, поверх которых всё равно было отчётливо видно, как горели красным белки – вспышки на Солнце; двери захлопали – Уэйн дёрнулась, а Миша, так и замерев взглядом на её лице, в прострации, даже не обернулся. Едва ли он достаточно настажировался в хорошего артиста или кого бы то ни было «значительного», если позволял себе сбегать за кем-то вроде Уэйн прямо во время репетиции перед важным ивентом только для того, чтобы сейчас услышать здесь её словно бритва холодно-острый голос, выплёвывающий все эти слова. Это казалось до жути смешным.