– Ничего, обойдется, – сказал Кондрашов.
– А может быть, так и надо? – Софрон ухмыльнулся. Он давно учуял, что политический при первом удобном случае готов задать стрекача. Принимая щедрые подарки и «освежаясь» за его счет, он дал понять Василию, что мешать не будет.
– Придется делать операцию, – ответил Василий Михайлович. Стискивая челюсти, он старался не выдать усилившегося волнения. Если товарищи не придут, то из его затеи вряд ли что может выйти. Санитары, конечно, сдадут его под охрану жандармов. И что на уме у Софрона с его туманными намеками? Поди влезь в его мрачную душу.
Поезд, замедляя ход, подходил к станции. Мимо решетки к вагонам хлынула толпа мужиков с мешками. Гомон стоял на перроне несусветный. В купе в сопровождении двух жандармов вошел тюремный врач в офицерской шинели. Он был вызван к больному специальной депешей начальника конвоя. Осмотрев Кондрашова, проговорил насмешливо:
– Желаете, чтобы вас резали, зарежем. Только не советую. Все равно вам не миновать дальней дороги. Таков приказ начальства. Мой совет, господин Кондрашов, отправляйтесь-ка в путь, к месту следования. Легче будет ехать нерезаному… Вас уже ждет лихая тройка.
– Благодарю за совет. – Кондрашов поднялся и начал одеваться.
Тройка оказалась на самом деле лихой, и стражник попался снисходительный, даже слишком разговорчивый, особенно после спирта и мороженых пельменей, которыми питались в дороге. Тройки менялись, менялись и сопровождающие. Попадались разные. Хмурые и веселые, злые и молчаливые, порой недоверчивые, ненавидевшие политических какой-то дикой, животной ненавистью. Особенно лютый попался на последней смене, хотя никакой смены здесь не предполагалось. Принимая Кондрашова от предыдущего сопровождающего, проговорил грозно и внушительно:
– В этом блаженном краю, господин политический, живут в смиренной покорности господу богу и царю.
– Не по моему статуту, – смело ответил Василий Михайлович.
– А какой же ваш статут, разрешите узнать? – Энергичным жестом стражник пригласил Кондрашова в широкую кошеву и даже открыл медвежью полость. Это очень удивило Василия. Он еще ни разу не пользовался такой роскошью, как медвежья шкура.
– Мой статут совесть, а еще существует такая штука, которая называется – человеческое достоинство, – ответил Кондрашов.
– Эка, куда он стреляет! Все вы похожи на вашего Ульянова. Возил я его в Шушенское. Говорят, он теперь в Париж ускользнул. Смотрите не вздумайте шутить. У меня щель узенькая да и рука твердая. – Стражник похлопал перчаткой по кобуре нагана.
– А Ульянов все-таки ускользнул? – не удержался Кондрашов.
– Так то Ульянов! – прорычал над самым ухом стражник и, плюхнувшись в кошеву, крикнул: – Пошел, разбойник!
Шла уже вторая половина февраля. Санная дорога была накатана по руслу реки Витима, лесные берега были занесены глубоким снегом, кругом синела тайга. Ямщицкий стаи уже остался позади. Стражник вдруг велел ямщику остановиться, сам вылез из кошевки, приказал вылезти Василию, следовать за ним. Василий вылез, но, пройдя немного, остановился.
– В чем дело? – спросил Василий. – Дальше не пойду, – решительно заявил он.
– Да не бойтесь! – Колыхая длинными полами тулупа, стражник повернулся к Василию.
– Перестаньте валять дурака! – раздраженно проговорил Кондрашов.
– Вам привет от Архипа Буланова.
– Шутить изволите. – Кондрашов повернулся и направился к саням.
Сопровождающий догнал его и, придержав за плечо, проговорил негромко:
– Ямщик не должен слышать нашего разговора, товарищ Кондрашов. Я встречаю вас по поручению большевистской организации Феодосиевского прииска. Моя фамилия Шустиков. Мы получили телеграмму от вашей жены. Вам, Василий Михайлович, прислали хороший паспорт…
– Спасибо, голубчик. Дайте мне собраться с мыслями. – Кондрашов отвернулся.
По всей ширине реки причудливо искрилась голубая снежная россыпь. Северный день становился длиннее и ярче. Перед глазами Василия Михайловича подпрыгивали и серебристо сверкали звездные искорки. Кондрашов повернулся к Шустикову постаревшим, небритым лицом.
– Да, чертовски трудно быть арестантом, – сказал он быстро и резко.
– Кричать об этом не станем, Василий Михайлович, а лучше поедем. Мы сегодня должны быть на Михайловском прииске – это верст десять за Бодайбо. Там сядем на поезд – и до Васильевского, где вас уже ждет товарищ Лебедев.
– Вы все продумали?
– Безусловно. Когда они вас хватятся, мы уже будем на месте. Здесь назревают большие события.
Отдохнувшие кони с мохнатыми, обмерзшими у копыт бабками резво побежали вперед. За щеки цепко хватал горячий февральский мороз. Вокруг – снег и застывшая тайга.
– Эгей! Молодчики! – весело крикнул закутанный, лохматый ямщик и со свистом вытянул лошадей кнутом.
Дремлет и не шелохнется под звездным небом ночная тайга, пышно наряженная в белую снежную шубу. Застыла среди мертвых, лесистых берегов река Лена – северная красавица! Прочным, аршинным льдом сковались у притока Аканака ее быстрые и шумные летом стремнины.
Над застывшей рекой, в тишине ночи медленно плывет в гуще северных звезд полный месяц. Горбатые сугробы, выстроганные свирепой поземкой, тихо полыхают, искрятся голубыми огоньками. Временами что-то гулко ухает на лютом морозе. Звуки глохнут в тяжелом и судорожном вздохе. Может, лопается на реке аршинный лед, а может быть, раскалываются гранитные утесы на берегах Витима?
Два человека, облитые лунным светом, в заиндевевших кухлянках, с широкими на плечах лыжами, поскрипывая на снегу оленьими унтами, словно белые призраки, скатились с крутого берега, не спеша встали на лыжи и устало пересекли реку поперек. Охотников, а может быть, бездомных таежных бродяг манил радужно мерцающий свет Васильевского прииска. За ними начинал гнаться колючий северный ветер. Под ногами голубыми змейками струилась поземка.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В феврале здесь еще гнетущая северная ночь. А в это время на Урале, вспоминает Маринка, солнышко вытапливает на южных склонах гор золотистые ковыльные плешинки, где радужно потом вспыхивают голубые подснежники, а уже в марте там пасут мальчишки скот. Чего только не вспомнишь в эту долгую сибирскую ночь! Сегодня ей случайно попался любопытный листок от старой, промасленной ученической тетради. В приисковой лавке Матрене Дмитриевне завернули селедку. Кто-то крупными, прихрамывающими буквами вывел:
«Ежели ты, жирный кобель Теппан, будешь кормить нас вонючей кобылятиной и лошадиными скулами, как своих борзых собак, то мы устроим такой сполох, что в пламени затрещит и завоет вся тайга, полетят к чертям собачьим все ваши каторжные прииски!»
Чуть пониже две косые строки:
Не ускользнет от наших взоров Жандарм Кешка Белозеров.
А дальше еще стихи. Чернила расплылись, размазались, но прочитать все-таки можно:
Тихо кандальная песня звучит В темной, унылой избушке, Где-то за стенкою сторож стучит Мерзлой своей колотушкой.
Слова хватали за душу. На самом деле, только недавно стучал в колотушку сторож и выли собаки. На душе было тревожно. За последнее время поселок Васильевский жид какой-то особой, напряженной жизнью. Роптали не только каторжане, но и вольнонаемные рабочие.
Мысли Маринки были прерваны шумом за дверью. Вошла Матрена Дмитриевна, хозяйка дома, рослая, скуластая, похожая на якутку.
– А ты все читаешь, – обметая с черных, неуклюже подшитых валенок прилипший снег, сказала хозяйка.
– А что делать? – вздохнула Маринка и бережно свернула замасленный листок.
– И то правда. Ночь-то теперь будто год тащится, – согласилась Матрена Дмитриевна. – Завалишься с вечера, ну и проснешься ни свет ни заря и начинаешь в потемках-то про всякое вспоминать… Охо-хо! Когда в шахтах на мокрых работах была аль на Нерпинске в лесах, бывало, за день-деньской так намаешься, не помнишь, как на тюфяк рухнешь… Вроде как глаза только зажмурила, ан глядишь, вставать пора. А теперь даже и сна нету…