Кузьма Романыч, повернувшись на скрипящем седле, оглядывал растянувшуюся вдоль дороги колонну. Приподнявшись на стременах, зычно крикнул:
– Подтянись! Веселей ходи, арестантики! Песенку заводи, а мы подтянем, бога помянем, глядишь, и скоро ночевать встанем!
Но «арестантики» шагают молча. Под ногами чавкает липкая грязь, холодная водица хлюпает в ветхой, промокшей обуви. Звенят кандальные цепи, и если уж говорить правду, то это вовсе не звон. Залепленные грязью кандалы не звенят, а скрежещут дробно, как будто подтачивают живые человеческие кости.
Новые кандалы Кодара, видимо, на самом деле допотопной ковки, возможно, с крепостных демидовских времен, шагать в них не легко, тем более по непролазной грязи, которая густо набивается в подкандальники. Кодар часто останавливается и выковыривает грязь концом подобранной на дороге чекушки. Ему помогает идущий рядом с ним высокий худощавый арестант, в черных роговых очках, с русой курчавой бородкой. Это ссыльный студент, уроженец Урала, Николай Шустиков. По приговору московского суда за участие в университетских беспорядках он был определен в ссылку. Однако студент решил, по собственному усмотрению, поехать в другую сторону. Вместо севера он вдруг отправился, на юг… Шустикова задержали, и теперь он следовал по этапу на золотой Витим. Студент был хмур и не очень разговорчив, только изредка перебрасывался словами с Кодаром.
А телега поскрипывает всеми колесами, этап медленно тащится, и полуденные серые краски совсем не меняются; хмурая, привычная дремотно-осенняя тишь.
– Устал, друг? – спрашивает Николай у Кодара.
– Что же сделаешь! – Темные над горбинкой носа глаза Кодара напряженно поблескивают и все время дико блуждают по сторонам. После неудавшегося побега на него тяжело смотреть.
Всю дорогу Николай наблюдает за этим суровым человеком и замечает, как он беспокойно и часто оглядывается назад и все чего-то ждет. Но кругом унылая пустыня ненастной осени, ни одной живой души. По степи густо курится и лениво ворочается в низинах скучный туман. На ближних курганах камнями чернеют носатые беркуты, напоминающие родные просторы. Неподалеку от дороги в голых кустах бобовника, заросшего пожелтевшей спутанной травой, притаилась подраненная казарка. Спугнул ее конвойный солдат. Волоча подбитое крыло, птица нырнула в заросли. Заметив казарку, конвойный вскинул ружье, выстрелил, но промахнулся. Солдат бросился искать подранка, но Катауров отругал его и поставил в строй. Кодар видел, как в том месте, где притаилась казарка, судорожно тряслись и качались травинки. «Это, наверное, так бьется у нее сердце, – подумал Кодар. – Эх, хоть бы мне аллах дал крылья птицы, – поднялся бы к небу и улетел в родные края. Там Тулеген-бабай, тетка Камшат, там жарко горят в азбарах дувалы, гурты скота пасутся на зеленой отаве, бойко скачут подросшие жеребята… А здесь чужая, холодная степь, свирепые лица конвойных». Грустные мысли Кодара прерывает властный окрик урядника:
– Па-ашел! Шевелись, арестантики!
– Айда, давай! – протяжно голосит возчик, и далекое эхо откликается жалобным криком подстреленной птицы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Большое горе, внезапно обрушившееся на Кодара и Марину, ошеломило и старого Тулегена. Собравшись ехать вслед за отправленным по этапу Кодаром, Маринка вряд ли понимала, какое ей предстоит испытание. Как и все добрые и мудрые люди, Тулеген-бабай, привыкший бережно, с уважением относиться к несчастью близких людей, отговаривать не стал. Он молча взял лагун с дегтем, подмазал телегу и не спеша стал запрягать своего любимого одногорбого нара.
…И вот уже несколько дней, тарахтя колесами, катится по старому Челябинскому тракту тележка, в длинные оглобли которой запряжен высокий белый верблюд.
Тулеген-бабай, помахивая жидким прутиком, то заводит свою монотонную песню, такую же печальную и бесконечную, как думы Маринки, то начинает размышлять.
– Челяба? Один аллах знает, что это такое азбар Челяба! Я только слыхал про него немножко, а где он, далеко ли, близко ли? Может быть, ты, сноха, знаешь?
– Нет. – Маринка плотнее закутывается в теплую стеганую купу[1]. – Слыхала, что есть такой город Челябинск, а так не знаю, – вяло и неохотно отвечает она, чувствуя, как горят от бессонницы глаза и сохнет во рту. Мысли ее рвутся, как слабые нити.
Поскрипывает тележка, степь желтеет спутанным ковылем и редкими жнивищами. Верблюд мягко переступает по взбухшему шляху, осторожно выбирая, где тверже и суше.
– Послушай, сноха, долго ли мы еще будем ехать?
– А разве я знаю… Наверное, еще долго, – шепчет Маринка.
Она не помнит, сколько раз отвечала на этот вопрос, а Тулеген помолчит, повздыхает и опять заговаривает об одном и том же. Чем дальше они отъезжают, тем тревожней становится на душе Тулегена.
– Сибирь-то ой как далеко лежит! Пока доедешь туда по такой шайтанской дороге, ворблюд здохнет… Скоро снег выпадет, земля замерзнет, как на колесах будем тащиться?
Маринка не отвечает.
– Может, убежит все-таки? – тихо спрашивает Тулеген. Но старый и мудрый аксакал понимает, как, наверное, трудно вырваться человеку, закованному в железные цепи. – Ты веришь, что он вернется? – переспрашивает он еще тише.
– Да, верю, – отвечает Маринка, чуть шевеля губами, и глубже втягивает голову в плечи. Ответ стоит ей большого напряжения. Она не только верит в это, но все время ждет. Порой ей кажется, что Кодар где-то совсем близко затаился в каком-нибудь овражке или в степном кусту. – Он же сказал мне, что, как только выйдет случай, обязательно уйдет.
Тулеген с сомнением качает головой и, подстегнув прутиком голохвостого нара, снова спрашивает:
– А как он сломает железную цепь?
– Сломает, – вздыхает она.
– Ты надеешься, что сможет?
– Он все сможет, если захочет.
– Он-то захочет… А вот как солдаты, у них ружья…
– Ну и что ж, что ружья… Уходил же Василий Михайлович с этапа, и сколько раз! Ты же знаешь?
– Не знаю, сноха, не знаю, – пощипывая свою маленькую, смешную бородку, отвечает Тулеген.
На самом же деле он хорошо знает, что ночью арестантов запирают в этапной или в крестьянской избе на замок, а под окнами все время ходит солдат с ружьем; знает и про азбар Челябу, и про темир дорогу, по которой катятся избушки на железных колесах. Посадят в такую избушку Кодара, и черная шайтан-машина умчит его в далекую Сибирь. Попробуй-ка угонись за ней на верблюде! В Челябе Марина сядет в избушку на железных колесах и поедет вслед за Кодаром одна. А он, Тулеген-бабай, вернется, и будут они жить вдвоем с Камшат и горевать потихоньку. Беда-то вон какая нагрянула! Тулеген легонько подстегивает верблюда, и тележка с шумом подскакивает на выбоинах.
Маринка вздрогнула и подняла голову. Степь пухла от тумана и сырости. Перед глазами, словно кружась, плыли островерхие курганы, как тогда, после чтения приговора, закружились и куда-то поплыли окна в судейском зале.
…Ей теперь часто видится чубатая, поникшая голова отца. Раздавленный чудовищной силой позора, он прошел мимо и будто не заметил дочери. На нее тогда все глядели как на прокаженную. Надо было все это пережить. Подошел один Тулеген и под тихое змеиное шипение толпы вывел Марину из здания уездного суда. Их ждали оседланные кони. Одного из них подвел Кунта и помог сесть. Еще подходил один человек и говорил какие-то слова. Маринка смутно помнила, что это был Родион. От него пахло вином. Вот и все, что осталось в памяти от того страшного дня.
К вечеру этап остановился в небольшом уральском селе. Во дворе волостного управления солдаты конвоя начали быстро раздавать сухари. Возчик-башкир притащил для лошади охапку сена, а потом наносил кизяков и затопил печь. Каторжане рылись в своих мешках, стучали крышками сундучков, другие выжидательно покуривали. Цыган Макарка ел белый калач, принесенный жалостливой, сострадательной русской женщиной.