– Мама говорила по-русски?
– Нет. У евреев в Восточной Европе есть свой язык, идиш. Похож на немецкий, но отдельный. Фельдман, такая была фамилия у их семьи. – Он невесело улыбнулся. – Звучит очень по-еврейски, да?
Некоторое время отец молчал, потом продолжил:
– С годами твоя мать стала учительницей музыки. Незадолго до того, как я ее встретил. Приближалось Пасхальное восстание, положение становилось опасным. Фельдман решил продать мастерскую и переехать в Америку. Там у них жили родственники. Лучше поздно, чем никогда, правда? – Он снова улыбнулся, с грустью. – А вот твоя мать не хотела ехать, хотела остаться в Ирландии. Возникли и другие трудности: семья была очень религиозной, но твоя мама полагала, что все это чепуха. Так думал и я. В итоге вышла ссора, родители и сестры уплыли, и она больше с ними не виделась. Они не переписывались, ее отец заправлял всем и полностью порвал с дочерью. Если честно, мне кажется, что мистер Фельдман был, в общем-то, старым скотом. Я не знаю, где теперь ее сестры. Не могу даже сообщить им, что она умерла, – добавил он уныло.
– Почему вы мне не рассказывали?
– Эх, сынок, мы решили так: пусть все считают твою мать обычной ирландкой. Она хотела этого ради твоего блага, потому как знала, что здесь… – Глаза его сузились. – О, не как раньше в России, конечно, и не как сейчас в Германии, но некоторое предубеждение есть. И всегда было. Неофициальные квоты для евреев. Даже в средней школе есть квота, знаешь ли. – Отец серьезно посмотрел на Дэвида. – Твоя мать хотела забыть о своем происхождении ради твоего блага. Документы иммиграционной службы, заведенные на нее, погибли во время Восстания, я это выяснил. В брачном свидетельстве мы записаны как британцы, Ирландия ведь принадлежала тогда Британии. – Он вдруг разозлился. – То, что люди делятся по национальным и религиозным признакам, вот это хуже всего. Это ведет лишь к бедам и кровопролитию. Посмотри на Германию.
Дэвид сидел, призадумавшись. В школе учились несколько еврейских мальчиков, выходивших из зала, когда читались утренние молитвы. Иногда на площадке для игр им вслед летели обидные прозвища: «жид» или «еврейчик». Дэвиду было жалко их. К ирландцам тоже относились предвзято, но евреям приходилось хуже.
– Получается, я еврей, – сказал он.
– Согласно их правилам, да, поскольку твоя мать была еврейкой. Но в нашем понимании ты не еврей и не христианин. Ты не обрезан и не крещен, и… – отец наклонился к нему и взял за руку, – ты просто мамин Дэви, и можешь стать тем, кем захочешь.
– Евреем я себя не чувствую, – проговорил Дэвид тихо. – Впрочем, что значит чувствовать себя евреем? – Он нахмурился. – Но… но если мама не хотела, чтобы я знал, то почему… почему обратилась ко мне на идиш? Что она сказала, пап?
Отец покачал головой:
– Прости, сынок, я не знаю. Она никогда не разговаривала на идиш со мной. Я думал, что она совсем его забыла. Вероятно, под конец ее бедный разум просто вернулся в детство.
Дэвид плакал, слезы струились по его щекам. Они с отцом молча сидели в гостиной, где не раздавалось никаких звуков. Когда рыдания Дэвида поутихли, отец подошел и взял его за руку.
– Не стоит никому рассказывать об этом, Дэвид. Нет смысла, это просто будет тебе мешать и пойдет вразрез с желанием твоей матери. Пусть это будет наш секрет.
Дэвид посмотрел на него и кивнул.
– Понимаю, – выдавил он. – Понимаю. Ты прав. И я сделаю это ради нее. Я у нее в долгу. В долгу.
– Так будет лучше и для тебя самого.
И отец оказался прав. В годы, последовавшие за Берлинским договором, молчание помогало Дэвиду сохранять работу и делать карьеру. Но в глубине души Дэвид чувствовал: он не заслуживает того, что имеет. Еще он испытывал вину и страх, но одновременно – странное ощущение родства, когда встречался на улице с людьми, отмеченными желтым знаком. Людьми, которые с каждым годом выглядели все более бедными и жалкими.
Глава 7
В четверг утром Сара поехала на метро в центр, на заседание комитета помощи лондонским безработным, проходившее в квакерском Доме друзей на Юстон-роуд. По дороге она читала взятую в библиотеке книгу, «Ребекку» Дафны Дюморье. Она добралась до сцены, где сумасшедшая домоправительница миссис Дэнверс побуждает вторую миссис де Винтер выпрыгнуть из окна: «Вы, не она, тень и призрак. Вы, не она, забыты, отвергнуты, лишняя здесь. Почему вы не оставите ей Мэндерли? Почему не уйдете?»[5] Саре книга не понравилась – увлекательная, это бесспорно, но страшная. За исключением романов и детективных историй, на полках библиотек стало трудно что-нибудь найти. Книги многих писателей, которых она любила – Пристли, Форстера, Одена, – оказались недоступными. Эти люди выступали против правительства во время заключения мирного договора и впоследствии, подобно их произведениям, незаметно исчезли из публичного пространства.
Сара откинулась на сиденье. Дэвид не занимался с ней любовью с воскресенья. Он делал это все реже и реже. Большей частью он занимался любовью медленно и нежно, но в тот раз делал это с тревожной поспешностью, а войдя в Сару, застонал, словно она причиняла ему не наслаждение, а боль. «Вы, не она, тень и призрак». Она провела ладонью по лицу. Как до этого дошло? Сара вспомнила их первую встречу – на танцах в теннисном клубе, в 1942 году.
Она стояла с подругой и не отрывала глаз от Дэвида, разговаривавшего с другим мужчиной в углу. Он обладал классической красотой, был подтянутым и мускулистым, но Сару влекло к нему какое-то особое очарование, присущее ему, его мягкость и даже грусть. Он перехватил ее взгляд, извинился перед собеседником, подошел и пригласил на танец – уверенно, но в то же время с какой-то робостью. Сара тогда ходила с короткой стрижкой – как долго продержалась эта мода! – и пока они кружились под звуки оркестра, отпустила одну из своих смелых реплик, заявив, что завидует его натуральным вьющимся волосам. На это он улыбнулся и ответил с тем спокойным юмором, который сейчас почти исчез: «Это вы не видели меня в бигуди».
Они поженились в следующем, 1943 году, и вскоре после этого Дэвида прикомандировали на два года к британскому верховному комиссару в Окленде. Отец Дэвида уже жил в Новой Зеландии – тот же самый Дэвид, только постаревший, располневший и с резким ирландским выговором. Втроем они частенько обсуждали политическую ситуацию на родине, которая непрерывно ухудшалась. Все они были на одной стороне: опасались союза с Германией и медленного, ползучего авторитаризма в Англии. Но это было до выборов 1950 года: Черчилль еще рыкал со скамей оппозиции в парламенте, поддерживаемый Эттли, еще оставалась надежда на перемены на следующих выборах. Отец Дэвида просил их остаться – Новая Зеландия твердо решила сохранить демократию, здесь можно было свободно высказываться и жить, тогда как в Англии эта свобода исчезала. Недели шли, и Сара начала поддаваться уговорам, хотя сердце ее щемило при мысли о расставании с родными. Именно Дэвид поставил точку.
– То, что сейчас творится, не может продолжаться вечно. Только не в Англии. Пока мы там живем, у нас есть право голоса и свое мнение. Нам следует вернуться. Это наша страна, – сказал он.
Они тогда не знали, что Сара беременна Чарли. А если бы знали, то, возможно, остались бы.
Сара выглянула в окно вагона. День был ясным, но Лондон выглядел блеклым и грязным, как всегда. Ей вспомнилось вдруг, как они с Дэвидом отправились на западный край Южного острова в Новой Зеландии и жили в большой армейской палатке, купленной в Окленде. Дни текли среди огромных далеких гор, поросших гигантским древовидным папоротником. По ночам слышалось серебристое журчание горных потоков и топот мелких бескрылых птиц, рывшихся в подлеске, а они лежали, обнявшись, и шутили о том, какими грязными и неопрятными стали – прямо как первопроходцы в дебрях или Адам и Ева в эдемском саду.
Она подпрыгнула, когда поезд, двигаясь рывками, затормозил на «Юстоне». Сара встала и сунула книгу в сумку. В магазинчике у станции уже продавался остролист. До Рождества оставалось чуть больше месяца: скоро, как всегда, начнется время притворного доброжелательства. Трудно выносить все это после того, как потерял ребенка.