— Я смолоду приучен. Иной, немудрящий, подумает: как это он обходится такой малостью? А я в ус посмеиваюсь: в тумбочке у меня всего про запас.
Николай с радостью отмечал, как поднимались дела в цехе. Работа пошла ритмичнее, особенно в его смене. Эту радость разделил с ним Кузнецов.
— Понимаешь ли ты, товарищ Леонов, что произошло? Ты начал в своем цехе борьбу с предельщиками и пределами. Но мастерские, — сказал он, взглянув на Громова, который был с ним, — пока не вошли в график. Значит, одна бригада, одна смена даже не могут сделать перелома. А ты, Сергей Сергеевич, увлекся молодежной бригадой. Каждый день о ней в газете пишут. Говорят, что ты редакции покоя не даешь…
— Помогаю освещать жизнь!
— Видимо, за эту помощь они твой портрет напечатали?
Сергей Сергеевич развел руками, решил отшутиться:
— Фигурой понравился.
— Ты увлекся бригадой, а в мастерских немало других забот.
— Сам же меня вызвал в партком и заставил заниматься бригадой! — проговорил Громов, пожимая плечами и ища сочувствия у Николая.
— Но ты пойми, — настаивал секретарь парткома, — у нас много скрытых возможностей. Надо их только найти.
— Скрытых?.. Поищем, Виктор Павлович!
— Все ли ты сделал? — продолжал Кузнецов.
— Ясно, — нет!
— А что же именно необходимо сделать сейчас?
Громов не ожидал этого вопроса, оторопело поглядел на Кузнецова:
— Надо подумать…
В другое время Николай засмеялся бы. Но сегодня, именно сегодня, после разговора с секретарем парткома, после его похвалы, было почему-то чуточку грустно.
С завода он шел один.
Осень — неприглядное, медлительное время года. От желтых берез и красных осин до потемневшей зелени сосен тянется длинная дорога осени, пересекаемая то дождем, то лучами тающего в облаках солнца, то, наконец, первой серебристой жилой утреннего инея… Грустна осень, и неизвестно почему хочется скорее добраться до первых, милых своей робостью снежинок. Хочется одного тона — пусть голубовато-белого, если нельзя иного: голубовато-белые тени недалекой зимы предвещают близость того постоянства и устойчивости, которые так приятны после осеннего смятения… Но осень неторопливо идет по грязным дорогам, любуясь в полдень просвечивающим на солнце красным листом осины, ввечеру — блестящей от дождя желтой веткой: березы, а уж под утро — темной сосновой зеленью, тронутой первыми заморозками, — идет, мелькая под окнами крылатым дождевиком почтальона, но почти никогда не приносит писем… Но вот отошли дожди, упал первый снег, заискрился первый лед, возникла та приятная грусть, которая приходит с первыми зимними вечерами. Приятна свежесть первого снега. Влажные снежинки, не долетев до земли, тают на щеках, а ветер лепит из снега и синевы сумеречную стену перед вами, словно вдавленные в нее темные тени постепенно принимают радостную земную ясность: это накат крыши, а это столбы ворот… И хорошо идти знакомой дорогой. Да жаль — один. Взять бы сейчас коньки — и на каток! Вместе с нею…
Надолго запомнится ему тот последний для него солнечный день осени, когда он стоял под окном больничной палаты. День тогда выдался замечательный. Хорошо работала смена, хотелось воздуха, широты, простора. И опять вспомнилось, что и за стенами цеха тоже есть жизнь. И забылась обида, забылась горечь, многое, многое показалось совсем не таким тревожным и страшным, как прежде, многое выглядело случайным. И он снова начал винить себя, свой совсем не мужской характер, — так захотелось видеть… Подруги по общежитию сказали, что Надя в больнице. Он испугался, но не подал виду, спросил, что с нею, и, не добившись ответа, решил идти в больницу. Там он тоже не узнал ничего толком, но зато ему назвали палату и показали окно, к которому можно подойти, чтобы увидеть Надю. И он увидел ее. Было жалко смотреть на ее бледное лицо, хотелось сказать ей что-то хорошее, пожалеть, крикнуть какое-нибудь слово, но она почему-то спряталась. Хотелось узнать, когда Надю выпишут и чем вообще она больна. Дежурная встретила его недоверчиво, удивилась вопросу, спросила, кто он, и, когда узнала, ответила как-то уклончиво. Николай ничего не понял. Мужчина, с которым он разговорился на крыльце, разъяснил ему… Николая поразило то, что Надя могла быть в такой палате. Мелькнула страшная догадка… Все померкло, поблекло. Сперва он почувствовал злобу, потом горечь, а теперь вот — грусть…
Идет снег… идет жизнь… за спиною слышны веселые голоса и смех.
Николай оглянулся. Аркашка Черепанов и Лена догоняли его. Он приободрился, расправил плечи.
— Приходи сегодня на каток! — пригласил Аркашка.
И, несмотря на то, что несколько минут назад Николаю так хотелось пойти туда, он сказал:
— Не знаю… А что там?
И посмотрел на Лену.
— Сегодня там тренировка, ребята готовятся к соревнованиям, — сказала она просто, выдержав его взгляд, — Приходи.
«Даже не смутилась, — подумал Николай. — Глаза ясные, таким верить можно… простая девчонка, замечательная… ничего худого не скажешь».
— Может быть, приду, — ответил он. — Не знаю…
— Обязательно приходи! Сегодня Аркадий с Федей побегут — соперники! — И, как бы прося у Аркашки прощения, засмеялась: — Не буду…
Теперь Николай уловил в ее лице что-то новое. Должно быть, это и есть счастье. Николай задумался. Аркашка пошел следом за Леной. Остановились они у высокого крыльца.
— Не опаздывай, — попросил он.
Лена кивнула.
Голубые глаза светились так ласково, золотистая родинка на левой щеке выглядела так миловидно, что не хотелось отпускать Лену. Падал снег, и Аркашка радовался: можно было чаще прикасаться к девушке — отряхивать заснеженные волосы, меховой воротник и все время спрашивать: «Тебе не холодно?» Лена ловила его руки, отстранялась, тихо смеясь. А сквозь медленную, нескончаемую вязь снегопада мелькали зеленые и красные огоньки автобусов, светились желтоватые фары фонарей. Глядя на них, ему хотелось идти куда-то, идти не одному, а вместе с Леной. Но надо было бежать — переодеться и успеть на тренировку.
— Не опаздывай…
Тренировка началась забегом на пятьсот метров. Все должно быть так, как бывает на соревнованиях…
Ледяная дорожка была чуть синеватой и смутно отражала белые и красные пояса конькобежцев. Ее не успел припорошить снег, не успели иссечь коньками у старта, когда наступил черед Стропилину и Черепанову. Они бежали в одной паре. Вот они на старте — оба гибкие, одного роста, только Федя пошире в плечах. Лицо Аркашки, обветренное, скуластое, с крутым подбородком, выражало сдержанную силу и явное упорство. Такое же энергичное, не менее смуглое лицо Феди было заметно взволнованным. Из-под черной вязанной шапочки выбилось светлое перышко волос.
Судья поднял пистолет, из дула вылетела оранжевая вспышка: раздался выстрел. Конькобежцы бросились вперед, «выбираясь» со старта и сильно стуча коньками. Стропилин взял разбег с запозданием на одну-две десятых секунды. Федя любил небольшие дистанции и верил в силу первого броска. Чувствуя, что начинает отставать, он все ниже пригибал плечи, стараясь забыть обо всем. Крики болельщиков, их смех и неистовые хлопки раздражали его.
Когда на второй сотне метров к Феде подкатил тренер и, пригнувшись, крикнул что-то, он недовольно отвернулся от него. Впереди конькобежец видел только белую ленту — пояс Аркашки Черепанова. И вдруг Стропилин превозмог себя и сделал тот шаг вперед, который невозможно сделать, когда оба спортсмена бегут с последним напряжением сил. Он сумеет развить успех, сумеет! Ему показалось, что Черепанов уже не так широко размахивает руками — видимо, не смог рассчитать сил, чтобы до конца бежать с нарастающей скоростью. Если так, то он поплатится за свой отчаянный рывок со старта. Но Аркашка, услышав крики одобрения ребят, «болевших» за Федю, пригнулся и, размахивая руками сильнее прежнего, заметно пошел вперед, преодолевая дистанцию с завидной легкостью, и пришел первым.
Федя Стропилин, отстав всего на две секунды, сердито выругался у финиша. Но, увидев, как, расталкивая ребят, к Аркашке подбежала Лена, чтобы поздравить его, заулыбался: