Крапива, мокрая от росы, сначала давилась под ногами, распространяя вокруг пресный дух. Роман Дмитриевич сделал острием лопаты надрез, поплевал на ладони и с внезапно охватившим его вдохновением воткнул лопату в землю.
Когда встала заря и по всему селу прокатилась петушиная перекличка, Роман Дмитриевич смахнул со лба обильно, выступивший пот и отложил лопату. Босыми ногами он ощущал сыроватую прохладу глубинной земли — яма была выкопана по грудь.
В избе, на столе, гудел и пускал пар электрический самовар. Роман Дмитриевич, любивший хорошую заварку, сыпанул в чайник треть пачки чая, потом торопясь и обжигаясь, выпил две чашки…
Целый день, до самого предвечерья, Роман Дмитриевич носился с одного бригадного становища на другое, командовал — где простым словом, где криком и матюками — уборкой. На закате, когда помаленьку все стихает, с полей знакомо и одуряюще густо тянет запахом обмолоченной пшеницы, Роман Дмитриевич закруглял день. Слабо передвигая ноги, тихо, уже без дневного куража, садился на скамейку возле веранды, долго сидел, немея от духоты. Потом шел в сад, крутил вентиль душа, подставлял под напористую струю голову, спину, ахал и придыхал, выкашливая из груди застоявшийся бензиновый перегар. В кустах вишни, срывая уже перезревающие ягоды, он окончательно оживал, а сегодня и вовсе быстро пришел в себя, натянул на ноги старые кирзачи и полез в яму.
Радуясь лопате, как вновь обретенному другу, Роман Дмитриевич ощутимо вгрызался в землю, в пока еще податливое ее нутро. В нехитрой этой работе он начинал предугадывать будущее, ни с чем несравнимое удовлетворение, дающееся жаждущему новизны человеку.
Оно, конечно, блажь все это, и говорить нечего — дело невыгодное. Придется теперь запасенные для постройки бани бревна пустить на колодезный сруб, искать цепь или трос, налаживать навес и ворот. Само собой, кое-кто примется чесать языки: верно, не иначе как сдурел Роман Дмитриевич, — ему для обзаведения личным колодцем достаточно занарядить на день-два подчиненного ему экскаваторщика Сашу Горбыля.
Но нет, нет! Верно, дуракам закон не писан. Быть колодцу такому, каким представлял его Роман Дмитриевич, — самолично им вырытым до водоносного слоя, который, между прочим, здесь, под возвышенной местностью, лежал глубоко. Роман Дмитриевич копал и копал. Куча развороченной земли была уже вровень с глазами. Ниже пошел плотный, глинистый грунт, и приходилось встряхивать лопату, чтобы прилипший к ней ком отвалился.
Скоро Роман Дмитриевич принялся долбить — заскрежетали камни. Каменистая почва не остановила его, наоборот, раззадорила. С трудом сняв с себя липкую от пота рубашку, Роман Дмитриевич довольно отметил, как руки и ноги, все тело, казалось, ни на что не способное после тяжкого дня, каким-то чудом находит запасы неизрасходованной силы. Он поднажимал на лопату, долбил мелкие занудливые камни с хмельной удалью.
Что и как потом приключилось. Роман Дмитриевич не запомнил. Лопата при очередном взмахе с неожиданной легкостью прошила какое-то хлипкое перекрытие, а в следующее мгновение твердь под ногами нарушилась, и Роман Дмитриевич провалился по пояс в пустоту. Он, оцепенев, глядел вниз, пытаясь понять, куда угодил, меж тем стена ямы, обращенная дном к солнцу и по этой причине, должно быть, сделавшаяся рыхлой, с жутковатым беззвучием осыпалась. Роман Дмитриевич отчаянным усилием попытался выбраться.
Было уже поздно — земля сдавила грудь. В душу закралась тревога: а вдруг вовсе засыплет? Тогда, считай, могилу себе выкопал. Нет, нет, уж больно нелепая это будет смерть. В каких палестинах побывал, в какие истории попадал, — ничего, обходилось. А тут — в тридцати шагах от дома!
Испробуя плотность земли, Роман Дмитриевич еще разок дернулся, и у него опять нехорошо замерла душа: ни чуточки не сдвинулся.
Роман Дмитриевич совсем замер, не спуская глаз с ненадежного бруствера: если этот тронется, пиши пропало. Дышать становилось тяжко. Роман Дмитриевич напрягся, хотел крикнуть и вдруг обильно вспотел — голос застревал в груди.
Стараясь отвлечься от дурных мыслей, Роман Дмитриевич осторожно вращал головой и наконец нашел отдушину — далеко в пустеющем небе, там, где протянулась неуловимая линия электропередачи, держалось белое, в солнечном окоеме, облачко. Будто задремало, ненароком отстало от остальных, уплывших неведомо куда.
А давно ли — тридцать лет не прошло — стоял в том месте, где, похоже, решило заночевать облачко, молодой Роман Басов в звании техника-лейтенанта. То было в сорок шестом осенью. Он приехал сюда в родное Талалаево начальником колонны «студебеккеров», имея в подчинении восемнадцать шоферов, только что по амнистии выпущенных на волю рецидивистов. С теми гавриками да с монтажниками, половина которых состояла из разбитных бабенок, Роману Дмитриевичу предстояло тянуть стокилометровый участок ЛЭПа Москва — Сталинград.
Как забраживало в нем одиночество, как одолевала робость на первых порах, когда он по утрам собирал уголовничков — среди них были отпетые — недосчитывался одного-двух, но молчал, сжимая губы. А ведь ничего — управился с ними, только вот никому уже не узнать, каких мук это ему стоило. Тех, кто сразу дал деру, изловили и снова привезли к нему, и кто-то из начальства предложил конвой, однако Роман Дмитриевич отказался. Урки ездили, сломя голову, вгоняя в страх все живое в окрестности, разбивали машину, а чинить кому? Ему, гражданину начальнику.
Пока не кончалась изнуряюще долгая осенняя ночь, Роман Дмитриевич переходил от одного грузовика к другому, а братва тем временем пропивала заработанные левыми рейсами деньги, дралась и разыгрывала на картах спорных красоток, живущих неподалеку во времянках.
Жуткая пора. Иногда казалось — все, долой гордость, надо просить прощения, что от конвоя отказался. Но один случай разом перевернул всю ту жизнь. Это когда к Роману Дмитриевичу пришли две опухшие от слез женщины: у обеих, пока они возились вечером в совхозном коровнике, очистили избы. Одна чуть не застала троих за грабежом: те, учуяв хозяйку, с узлами кинулись к реке.
Роман Дмитриевич велел всем собраться.
Забежал во времянку, дрожащей от волнения рукой открыл дверцу сейфа, в котором, помимо разных бумаг, хранилась солдатская фляга со спиртом. Налил полный стакан, выпил в два приема, запивая водой, и странно — не закосел, а как-то люто взбодрился. И этаким манером — взбудоражен, глаза горят, как фары, расступись и берегись! — вышел к братве, столпившейся на пятачке.
На вопрос его, узнает ли женщина кого-нибудь из вчерашних воров, одна показала на Васю-Гусара, по-блатному — пахана.
Роман Дмитриевич, не дрогнув ни единым мускулом, подошел к, Васе, посмотрел в упор. Отвечай, приятель! Тот весело оттолкнул его, развинченной походкой пошел к своей машине, но Роман Дмитриевич — нет, не уйдешь в этот раз! — догнал его. Он упредил удар обозленного Васи…
И надо было такому случиться: потом, лет десять спустя, когда Роман Дмитриевич обзавелся собственным хозяйством, женился, — словом, жил иными заботами, в селе нежданно-негаданно объявился Вася-Гусар, поизношенный и с виду посмиревший, купил по соседству дом. И хотя Роман Дмитриевич свято соблюдал поговорку: «Кто старое помянет, тому глаз вон», дружба между ним и Васей не завязалась. Да и понятно: у того, как вышло на поверку, только внешность малость изменилась, а душа и повадки остались те же.
Ни в совхозе, ни даже где-то на стороне Вася-Гусар не трудился, если верить, обходился пенсией, выплачиваемой ему за инвалидность. Пенсия-то была, как говорится, с гулькин нос, иная почтальонша постесняется принести, но Васю такое дело, видно было, ни капельки не огорчало.
Говорили, что он пенсию эту специально выхлопотал, чтобы иметь при себе инвалидную книжку, которую часто вынимал из штанов, когда добивался льгот, вполне законных для истинных инвалидов. Правда, в селе жизнь Вася справлял тихую, можно сказать, благопристойную: не пил, не буянил.
Время от времени к Васе-Гусару приезжали сыновья — Борис и Никита. Борис, старший, уже успевший отбыть два года срока, — и вправду яблоко от яблони далеко не падает, — этим летом чересчур старательно занялся садоводством. Тем же увлеклась и дочь Романа Дмитриевича, Зина, только что закончившая десятилетку.