После нескольких кубков пурпурного вина Джим перестал волноваться о том, как он сюда попал, на эту разнузданную вечеринку под извергающимся вулканом – толпа волновалась вокруг, как море, вызывая стойкие галлюцинации на грани полного ослепления. Ему смутно припоминалось крутое ущелье где-то высоко в горах, битва между дионисийцами и аполлонийцами, и он был в самой гуще сражения. Аполлонийцы имели неоспоримое преимущество в виде автоматического оружия и поддержки с воздуха, тогда как у дионисийцев были лишь палки и камни. Наверное, незачем говорить, что в этом неравном бою Джим сражался на стороне дионисийцев, и память, должно быть, была ценой, которую он заплатил за своё опрометчивое участие. В общем, пить надо меньше.
Единственное, в чём он был твёрдо уверен: эта оргия – не порождение его воспалённого воображения. Да, его память была в отключке, но он всё-таки помнил свою индивидуальность – в смысле, свойства и особенности характера, определяющие его личность, – и он был уверен, что его вкусы и склонности, хотя и с уклоном в вакханалическое безумство, всё-таки не тяготели к такому эпически-порнографическому монументализму в стиле старого Голливуда. Когда он вдруг оказался у самых копыт Золотого Тельца и с удивлением сообразил, что с упоением ласкает пышную грудь какой-то девицы, голой и безымянной, вылитой Мэйми Ван Дорен в ранней юности, то понял, что это – работа кого-то другого. Если бы он творил эту реальность сам, он бы ни за что не позволил, чтобы его оттащили от этой девицы, когда самое интересное только-только начиналось.
Поначалу девица была очень активной и явно горела желанием продолжить; не прошло и минуты, как она буквально сорвала с него рубаху, причём по частям. Джим не очень жалел о рубахе, и когда девочка принялась рьяно расстёгивать пряжку ремня на его древних заслуженных кожаных штанах, он приготовился отдаться на волю страсти. Его беспокоило лишь одно: когда она заговорила, он не понял ни слова. Поначалу он испугался, что вместе с памятью подзабыл и английский. Хотя нет, быть такого не может: он же думает на английском, да и когда попытался заговорить, слова и фразы получились вполне английскими, пусть даже язык у него заплетался.
Речь девицы вообще была не похожа на язык как на стройную систему лексических единиц и грамматических форм; это был просто какой-то набор звуков, хрипов и выкриков. Тогда Джим решил, что девица, наверное, просто перебрала психоделического вина и у неё начались бреды, однако вскоре заметил, что большинство из собравшихся изъясняются на такой же невразумительной глоссолалии[5]. Может быть, у того, кто всё это придумал – и, вероятно, перетащил сюда Джима оттуда, где он был раньше, – были проблемы с тем, чтобы наделить речью сбои творения? Либо так, либо он просто не хочет, чтобы участники этой буйной вавилонской гулянки общались друг с другом. В ходе раздумий над этим вопросом Джим уяснил для себя одну вещь: кто много думает, тот теряет. Пока он размышлял и строил догадки, к ним подлетели двое – мужеподобная лесбиянка и какая-то волосатая образина, саскуотч[6] как он есть, – схватили «Ван Дорен» за руки и за ноги и утащили куда-то под смех толпы. Джим расценил этот поступок как недружелюбный и сексуально неэтичный, но он был слишком пьян, чтобы бежать разбираться.
После этого он бесцельно бродил в толпе, без рубахи, в своих чёрных кожаных штанах и стоптанных армейских ботинках. Его периодически поливали вином, и незнакомцы обоих полов и бесполые вовсе ласкали его мимоходом. Этот праздник распущенности, поначалу прикольный, уже стал ему надоедать, и Джим огляделся в поисках тихого места, откуда он мог бы наблюдать за этой эпической пьянкой с дебошем, не рискуя, что его самого втянут в действие, Он заметил углубление в скале, на высоте футов в двенадцать, как раз напротив уступа с эфиопскими барабанщиками. К углублению вела тропинка, пусть весьма относительная, но вполне пригодная для подъёма, а сама ниша смотрелась вполне заманчиво. Единственная проблема – там уже сидел какой-то мужик. Вполне одетый и отличие от большинства гостей, он сидел, привалившись спиной к скале и подтянув колени к груди, его лицо было полностью скрыто пол чёрной широкополой шляпой. Он был единственным человеком поблизости не только совсем одетым, но одетым весьма по-щегольски, и поэтому смотрелся единственным извращенцем на фоне голой и полуголой массовки.
Пока Моррисон разглядывал человека, который опередил его и с идеей найти укрытие, и с практическим осуществлением оной идеи, мужик в чёрной шляпе достал из кармана серебряную флягу и приложился к ней долгим глотком. Потом вернул флягу на место и почти тут же зашёлся в кошмарном кашле. Достал из другого кармана белый кружевной платок и приложил его ко рту. Когда приступ кашля прошёл и мужик убрал платок, Джим заметил, даже с такого немалого расстояния, что на ослепительно белой ткани остались алые подтёки свежей крови.
Дядька казался смутно знакомым, хотя Джим, понятное дело, не помнил ни как его звать, ни где он мог его видеть. Уже одно то, что кто-то в загробном мире страдал от чахотки – болезни не только сугубо земной, но ещё и считающейся классическим недугом викторианской эпохи, – было само по себе удивительно, однако и изысканный стиль этого мужика выбивался из общей стилистики оргии. Все остальные персонажи были либо совсем уже первобытными, либо являли собой стилизацию под Ветхий Завет, этот же товарищ был явно из девятнадцатого века. Причём там у себя, в девятнадцатом веке, он явно был щёголем, о чём свидетельствовали и фасон его чёрного бархатного сюртука, и парчовый жилет, и старомодные кавалерийские сапоги чуть ли не до середины бедра. Поля его мягкой шляпы с одной стороны были загнуты вниз, в этакой намеренно фатоватой манере. Моррисон подумал, что этот дядька являет собой идеальное сочетание, в пропорции один к одному, стрелка с Дикого Запада и утончённого прерафаэлита, распутника и эстета. Джим понятия не имел, откуда всплыли прерафаэлиты и Дикий Запад, но его очень порадовало, что база историка – культурологических данных у него в голове ещё хоть как-то работает.
Погружённый в раздумья, Джим даже не сразу заметил, что его рьяно ласкает какой-то голый и до неприличия тучный гермафродит, который что-то ему говорил на своём бессвязном наречии, при этом ещё шепелявя с присвистом и брызгая слюной. Джим решил: с него хватит. Как говорится, хорошего понемножку. Он увернулся от влажных и жадных ладоней своего жирного обожателя сомнительной внешности и полез вверх по подобию тропинки к углублению в скале, занятому знакомым незнакомцем в чёрном бархатном сюртуке и широкополой шляпе. Углубление было вполне просторным, там хватило бы места трём или даже четырём взрослым мужчинам. Джим рассудил так: самое худшее, что этот мужик может сделать, наорать на меня, чтобы я уходил. Уже приближаясь, он окликнул незнакомца. Просто из вежливости. Пусть даже дядька его не поймёт.
– Не возражаете, если я к вам присоседюсь?
Незнакомец в бархатном сюртуке сдвинул шляпу на затылок, открывая лицо: болезненно бледная кожа, чёрные висячие усы, жёсткие голубые глаза и взгляд человека, которого очень легко вывести из себя. К удивлению Джима, дядька ответил ему не только по-английски, но и в той обманчиво вялой, протяжной манере, зародившейся на Старом Юге ещё до гражданской войны, – на том самом Юге, о котором столько всего придумано и который сам большей частью придуман.
– Смею ли предположить, молодой человек, что вам нужны мир и покой, а не утехи гомосексуального свойства?
Джим застыл на середине пути между нишей и оргией. Несмотря на медлительность речи, манеры этого незнакомца явно указывали на то, что с ним шутки плохи.
– Мне определённо нужен покой.
Незнакомец пожал плечами:
– В таком случае поднимайтесь сюда, молодой человек.
Когда Джим выбрался на приступочку перед нишей в скале, незнакомец взглянул на него вопросительно: