В тот несчастный день Мироныч снова завалился в отделение и битый час бубнил свое капитану, тыча пальцем в вещицу, выложенную на чистый платок, а Сорокин покорно кивал да кивал, выглядел как обычно, но было видно, как кожа на голове постепенно становится красной.
Остапчук, помнится, пригляделся: снова пуговица. С виду – не более чем полезное изобретение для застегивания, к тому же старенькая, грязная, неоднократно втоптанная в грязь, вон как дырки забиты. Вроде бы кайма какая-то, то ли узор, то ли буквы.
«Так из-за чего собрание? Что следует из этой пуговицы?»
Даже любопытно, какие дедукции из этого пустякового предмета вывел бдительный Машкин.
Иван Саныч прислушался.
– Товарищ капитан, вы человек опытный, сами понимаете: мелочей в нашем деле не бывает. Гляньте: от кого такая-то могла отвалиться? От вас? От меня? От Иван Саныча… товарищ сержант, наше почтение.
Остапчук поздоровался.
– Во-о-о-т, не исключено, что к этой пуговке пристегнуты такие штаны… – он задумался, но закончил решительно: – Вражеские.
– С чего же вы взяли, что это вражеская пуговица? – терпеливо спросил Сорокин, и видно было, что он не в первый раз задает этот вопрос. – Ее мог потерять кто угодно…
– Кто?
– Военнопленные, кто-то в трофейной одежде.
– Если бы все так было, то не стали бы ее затаптывать, – с уверенностью возразил Мироныч. – Гляньте, это вот земля, в дырочках. То есть ее не просто скинули с гравия, с пути, а старательно маскировали путем втаптывания в грунт.
– Раз так, то видели, что потеряли пуговку? Почему не подобрали, зачем втаптывать? – спросил Остапчук, которому без шуток было интересно: а как из этого вопроса выкрутится хитроумный Мироныч?
Однако тот с ответом на вопрос справился с блеском, хотя несколько мгновений и молчал, открывая и закрывая рот.
– А вот на ложный след навести. Может, сам натворил что, а есть личный вражина, а у того на штанах как раз такие вот пуговки. Надо оторвать эту вражескую пуговицу и подкинуть, чтобы сконьпрометировать…
– Все, – вдруг сказал Сорокин, легонько хлопая ладонью, целя по столу – и промахиваясь, – простите, товарищ Машкин. Саныч, валидолу.
Какая-то каша заваривалась у него во рту, Остапчук глянул на начальство, запаниковал и попытался запихать ему таблетку, а тот лишь мычал и пытался ухватить ее рукой. Иван Саныч помог, валидол отправился под язык, Сорокин откинулся на спинку стула и затих.
Мироныч продолжал сидеть с видом человека, готового заговорить вновь в любой момент, и Остапчуку пришлось ставить вопрос ребром:
– Товарищ Машкин, отложим. Сами видите, здоровье.
– Если здоровье, то на пенсию надо, – заметил Мироныч, поднимаясь.
Все-таки удивительный мужик. Как это он умудряется говорить правильные вещи так, что убить его охота?
Иван Саныч, конечно, сдержался. Просто выпроводил товарища за порог и бегом вернулся в кабинет. С облегчением увидел, что капитан Сорокин сидит уже ровно, и глаз держался в орбите, не посягал вылезти за пределы, и кожа на голове уже бледнела, принимала обычный, не алый оттенок.
– Заездил, подлец, – отдуваясь, пожаловался капитан. – Обострение у него, а страдаю я.
Саныч решительно снял с рычагов телефонную трубку:
– Николаевич, звоню в больничку. Надо отлежаться, Маргарита поможет.
– Нет, – отрезал капитан слабо, но твердо. – Слухи пойдут, толковать начнут, пятое-десятое… в нашу нельзя.
– Куда как лучше прям тут кончиться, на боевом посту, – ворчал Саныч.
Начальник, жалко и криво улыбаясь одним краем рта, пообещал, что свинью такую не подложит.
– Я в свой госпиталь…
Он встал, но, качнувшись, чуть не рухнул, и сержант подхватил его под локоть.
– Давай хоть до хаты провожу.
– Зачем? – резко спросил Сорокин.
– Вещи собрать.
– Не надо. Все с собой у меня на всякий случай. Я теперь без укладки никуда.
Примерно через час Николай Николаевич, позвонив, сообщил, что он уже без пяти минут под капельницей, и предписал не паниковать.
– Мне-то что сепетить? Это Серега начнет.
– Ему тем более передай. Пусть привыкает. По всему видать, изъездился я…
В трубке послышались чужие голоса, какая-то гражданка бесцеремонно приказывала больному слезть с телефона и отправляться в палату, иначе пусть на себя пеняет.
– У меня все, – с поспешностью сообщил Сорокин и дал отбой.
Еще через полчаса Иван Саныч не без сожаления испортил настроение Акимову, сообщив о случившемся. Сергей заметно скис.
– Второй приступ за полгода. Саныч, ты опытный. Что делать?
Сержант, не оценив комплимента, уныло отозвался:
– Смотря кому. Ему – лежать тихо и дышать через раз, а что нам с тобой тут делать – не ведаю. Туго без него придется. Вместо него…
– Вместо него мы можем лишь бредни Машкина заслушать. Что ж, не знаешь, что делать – работай, – невесело сострил Акимов. – Так, как у тебя с…
Остапчук вздохнул. Всегда Серега норовит не с той стороны подойти к проблеме. Впрочем, технологию укрощения начальства Иван Саныч освоил в совершенстве: надо лишь кивать, травить байки из своей насыщенной практики, да поярче, чтобы аж челюсть у него отпадала, и с умным видом писать хотя бы по одной бумажке в день.
9
Яшка ошибочно полагал, что если тихо проникнуть в общагу и залечь в койку, то никто ничего не заметит. Расчет не оправдался. Стоило отмыться в тазу, с грехом пополам оттереть запекшиеся сопли-кровищу и замочить одежу, которую как будто кошка с помойки приволокла, как немедленно появилась эта, комсорг Маринка с говорящей фамилией Колбасова.
Вечно она колбасилась по всей фабрике, не давая людям дышать, ни с кого не спуская глаз. С чего она вязалась к нему, некомсомольцу, он не понимал и серьезно подозревал, что Маринка просто сживает его со свету. Правда, на этот раз она почему-то не заорала, как обычно, а просипела, как пробитая камера:
– Канунников, – и Яшка изумился: надо же, оказывается, и его фамилию прошипеть можно, – у тебя прогул, два дня!
Анчутка вяло сделал вид, что ужаснулся:
– Неужто?
– Требую объяснений. На каком основании?
– Захворал я, – заявил он, томно глядя в потолок.
Маринка с подозрением потянула курносым носом, но Яшка не испугался. Ничем особо он не рисковал, ведь после ночных приключений, употребленной полбуханки да потасовки и духа хмельного в нем не осталось.
– Знаешь ли, Мариночка, в сердцах так и давит, что даже в ногу отдает, правую.
Он потер указанную конечность. Въедливая девка, фыркнув, указала на свою коленку, круглую, как фонарь.
Яшка не понял, в чем дело.
– Что? – спросил он с недоверием и подумал: «Как, и эта туда же? Заигрывает?»
– Вот это правая, тундра ты уральская, – просипела Маринка, тыча пальцем в ногу. – Эта!.. Немедленно вставай на проработку.
– Не могу я, Мариночка. Помираю, – простонал Анчутка и пообещал: – К утру кончусь.
– Вставай, говорят тебе. Вышвырнут тебя с работы с волчьим билетом по статье – допрыгаешься. А ну пошел!
Уже совершенно невежливо скинув его с койки, влезла в чужую тумбочку, вынула одежу и чуть ли не как пупса целлулоидного принялась одевать.
– Да ты сдурела совсем! – возмутился Яшка, прикрываясь. – Что я тебе?..
– Это я тебе! – пообещала Маринка. – Сорок пять секунд у тебя, а потом на проработку! И очень не советую опаздывать!
Вышла, грохнув дверью. Анчутка, вздыхая, принялся собираться. Вот она, оседлая жизнь…
…Яшка, смирно сложив руки, сидел в «позорном» углу. Вид у него был показательно-сокрушенный, и он никак не мог понять, за что ему такая честь: быть прорабатываемым комсомольским активом.
Он-то уже губы раскатал: просто вызовут в кадры, сунут в зубы трудовую книжку – и гуляй на все четыре стороны без выходного пособия. Снова воля вольная.
«А тут нудят, нудят, тянут волынку – ну как самим не надоест? Неужто вздумали за меня того… бороться? Тогда крышка. Завоспитают».