Устымка дернула Евдосю за рукав и шепнула:
– Гляди, гляди, за Буг пошел.
Евдося сердито топнула ножкой и отвернулась от реки:
– Мало ли пригожих парней за Бугом!
– Есть и пригожие, – тихо ответила Устымка, – а он добрый.
«Зелено болото, зелено, чего так рано и полегло…» – затянул чей-то печальный голос.
Негромкая песня поплыла над водами, вслед уносимым протокой купайлам.
Покатилась жизнь Семенова под гору. Мрачнее тучи, пасмурней ненастья рубил он у себя во дворе новую хату рядом со старой, отцовской.
– Нечто жениться надумал, кум? – щурился сосед.
Вместо ответа Семен водил головой туда-сюда.
– Для чего же строишься?
– Так, – не глядя бросал он.
Все оставшееся лето возил лес по Олендарской дороге, все оставшееся лето слышал любезные песни и каждый раз, подъезжая к одинокому дубу на Куптии, говорил или кому-то, или сам с собой:
– То моя девка поет.
Но уже не шутил и не улыбался, а только твердо сжимал губы и еще горше хмурил упрямые, насупленные брови.
Однажды вечером отбросил он в досаде какую-то поделку и пешком пошел за Буг. Дойдя до просторной поляны, на которой рогозненские парни и девки с незапамятных времен устраивали музыки, он сошел с дороги и, забравшись в кустарники, стал глядеть на поляну. На ней горячими языками кривлялся большой костер, соперничая с блеском золотой луны, которая уже воцарилась на небосводе в окружении зеленых созвездий. Вокруг костра пели песни и плясали под гармошку. Увидал он и учителя, который в накинутом на плечи форменном сюртуке, сложив на груди руки, стоял за хороводом и тоже слушал и смотрел. Свет пламени бросался в лица, как краска стыда, движения будоражили, как хмель, и что-то тревожило и возмущало душу в этой поздней пляске. Однако ж тщетно он выглядывал причину беспокойства – безмятежная ночь трепетала вокруг, благоухая изобилием лета.
Семену захотелось подойти поближе, но едва он сделал первый шаг, как из-под ног его раздался оглушительный треск – это в темноте он неловко ступил на пересушенный валежник.
Музыка на минуту прекратилась. Девки взвизгнули и со смехом забежали за парней. Парни прислушались.
– Тикайте! Медведь ломится! – в шутку закричал один из них и наскочил на испуганных девок, которые, хохоча, разлетелись от него в разные стороны.
– Полно! То пьяный Макарусь опять плутает, – сказала какая-то бойкая молодица, и гармонист еще безжалостней затерзал свою гармонь.
Макарусем звали Устымкиного брата – известного всем бездельника и безобразника.
Уж побледнело небо, когда все разошлись, и ночь замолчала. Тогда и Семен поплелся восвояси. До самого света сидел он на своей завалинке в глубоком раздумье, а когда солнце жарким полукругом поднялось над Бугом, запряг лошадей и направился к броду.
Соседи смотрели ему вслед и думали так: «Ну, теперь пошла потеха». – И готовы были оглоблей лечь на дно его возка, чтобы все слышать и видеть и ничего, не приведи господи, не пропустить.
Была неделя – так белорусы называют воскресный день, – и Евдося не рано поднялась со своей кровати. Выскочила на двор, приласкалась к утреннему солнышку, заглянула в темный колодец, подняла под яблоней несколько румяных яблочков и побежала порадовать Желудиху этим невинным подарком.
Положив яблоки, как обычно, на приступку ветхого крылечка, она не спеша зашагала к дому, наслаждаясь свежестью занимавшегося утра, и невольно привечала улыбкой все, что ни встречалось ей на пути. Когда же разглядела у калитки знакомую бричку, юркнула в сад и подкралась под низкое окошко.
Отец ее и Семен чинно восседали друг напротив друга за столом, на который Марина набросила праздничную скатерть и выставляла из печи горшки и макитры. Так сидели они до полудня, а потом отец поднялся, обошел хату, сказал что-то жене и, выйдя на крыльцо, стал кликать дочку. Евдося ни жива ни мертва съежилась под окном и спряталась за высокими стеблями мальвы. Не получив ответа, отец еще немного постоял на ступенях и вернулся в дом.
Через некоторое время она увидала, что все покинули хату и не на шутку отправились ее искать; девушка запрыгнула в курятник, опрокинула на себя пустое корыто, стоймя прислоненное к дощатой стенке, свернулась в клубок, подложила камушек, чтобы легче было дышать, и затаилась.
Поиски длились до вечера, несколько раз Евдося сквозь щель близко-близко видела носки отцовских сапог, слышала их скрип и тяжелый запах сала, которым они были вычищены, но Иосиф так и не догадался приподнять корыто. Пролежав под корытом с час, Евдося незаметно для себя заснула, а пробудилась тогда уже, когда добрые люди ложатся спать.
– Мала еще больно, – утешал Семена рассерженный и расстроенный Иосиф. – Не взыщи, Семен. Кланяйся отцу. Вишь ты, – покачивал он головой, – не сладилось у нас это дело. Вот упрямая девка! – грозно топнул он ногой, но продолжил уже потише: – Мала, неразумна. Пускай ее.
– И то сказать, – несмело вмешалась Марина, – ведь семнадцатый год только пошел девке. Где уж тут о свадьбах думать.
Семен молча вывел на дорогу свою упряжку, молча поклонился старикам, которые вышли проводить его за частокол, тряхнул вожжами и пошел, не оглядываясь, рядом со своей бричкой.
Он и сам не помнил, как миновал село, как пробирался лесом и вышел в поле, как сначала яростно, потом еле-еле шагал по песчаной дороге, и как его новые сапоги по щиколотку утопали в зыбком песке, и как этот белый песок мучною пылью налип на блестящие, намазанные конопляным маслом голенища. А когда взглянул он на дуб, расправивший над полем свои широкие ветви, то чуть не разорвалось его сердце, и он застонал от бессильной и лютой печали.
Солнце еще высоко гуляло в небе, понемногу забирая к Бугу, и, ослабев, уже не палило нещадно. От реки повеяло прохладой, и дорога круто склонилась к ползучей воде. Семен приблизился к самому берегу и уставился в воду. Слезы пробежали у него по лицу и затерялись в повисших усах. Он был так рассеян, что, может быть, и зашагал бы вместо земли по воде, не залезая в свой возок, если бы вдруг знакомый и веселый голос не вывел его из тягостного раздумья.
– Э-ге-ге, что-то неладно у Семена, если он решил искупаться в кафтане, – произнес жизнерадостный голос.
Семен повел отрешенным взглядом и узнал хромого Шульгана.
Этот Шульган ходил вдоль Буга со скрипочкой по селам и городкам, пел и играл на свадьбах. Был он гултяем – беспечным, вечно веселым человеком. Все его знали, и он знал все на свете и исходил все дороги. Даже в Бялой Подляске певал он православные песни. Давным-давно был он в солдатах, и в неблизких тех краях, где вздыбились подоблачные горы и где бабы ходят в бесовских шароварах, покалечило ему ногу.
Давно уже не видели Шульгана около Домачева, с полгода пропадал он где-то за Бугом. Шульган приковылял поближе к Семену и заглянул в бричку. На его прокопченном лице выступило лукавое изумление. Он переложил свою скрипочку из правой подмышки в левую и освободившейся рукой почесал в затылке.
– Чудеса творятся на белом свете, – сказал Шульган, окинув взглядом белые от песка Семеновы сапоги, – бричка пуста, как погреб после свадьбы, а человек не садится и новых сапог не бережет. Что же ты там везешь, человек? – При этих словах Шульган еще раз заглянул в бричку.
– Я, Шульган, горе свое здесь положил, горе свое везу, – ответил Семен. – Потому и нет мне места.
– Или горе такое большое, что нет места?
– Большое, Шульган, – согласился Семен и скользнул глазами по глади воды. – Не знаю, довезу ли.
– Ты чего такой смутный? – спохватился Шульган. – Али эта корусто отказала тебе?
– Все ты знаешь, – усмехнулся Семен.
– Э, кум, чай, из Бродятина иду.
Распрощавшись с Семеном, Шульган быстро зашагал по дороге. Завидя его, мальчишки наперегонки пустились в село и огласили воздух радостными криками: «Шульган идет! Шульган идет!» Люди высыпали навстречу и наперебой зазывали знаменитого кобзаря, однако только перед Евдосиной калиткой он и остановился. Первым делом взял он девушку за руку, отвел ее под яблоню и сказал так: