Я шла домой, разговаривая сама с собой, казалось, во мне сидят, не умолкая спорят два непримиримых и упрямых противника. Каждый стремится доказать свою правоту другому.
«Так и быть, — решила я, — опущу письмо завтра, когда пойду на работу. Не сегодня, а завтра, в конце концов, один день ничего не решает».
Но до завтрашнего утра была еще целая ночь, а мне обычно ночью приходили в голову самые нужные, самые верные мысли. Почему-то только ночью.
* * *
Капочка являлась к Гоге нечасто, большей частью поздно вечером. Я знала, в этот вечер она свободна от работы или же попросила кого-то подежурить вместо нее.
Приходила она обычно в одно и то же время, я уже научилась узнавать ее отрывистый, короткий звонок. Иной раз я слышала звяканье дверной цепочки, зычный голос Гоги и Капочки, почти неслышный. Потом она входила в комнату братьев, и наступала тишина.
Как-то бабушка сказала:
— К Гоге заладила ходить одна барышня, очень странная на вид.
— Какая барышня? — спросила я. — И чем она странная?
— Такая темненькая, — ответила бабушка. — В зеленом платке.
Я догадалась: бабушка говорила о Капочке.
— Какая-то странная она, — повторила бабушка. — Идет, голову опустит, словно стыдится кого-то или что-то набедокурила и не хочет никого видеть…
— Это у нее такая манера, — сказала я.
Бабушка удивилась:
— Разве ты ее знаешь?
— Она старшая сестра отделения в госпитале.
— Вот оно что, — протянула бабушка.
— Только никакая она не барышня, она уже старуха, — сказала я. — Ручаюсь, ей все тридцать, если не больше. Просто она такая мелкая, тоненькая…
— Тридцать — тоже немного, — резонно сказала бабушка, но тогда, в ту пору, я никак не могла согласиться с нею.
Почему-то в тот вечер бабушка снова вспомнила о Капочке:
— Есть в ее лице что-то такое… — Она поискала подходящее слово. — Трагическое, что ли…
— Ну уж, трагическое, — я возразила бабушке. — По-моему, в ней трагического ноль целых ноль десятых, просто воображала, каких поискать…
Бабушка улыбнулась, однако ничего не ответила мне. Так что каждая осталась при своем мнении, а кто из нас двоих оказался прав, показало будущее, в общем-то уже и недалекое.
В «моей» палате из старых раненых остался один лишь Белов, последним госпиталь покинул Тупиков. Он ехал догонять свою часть, был очень оживлен, даже, я бы сказала, как-то радостно взволнован, крепко, до боли сжимая мою руку, говорил:
— Вот уже и конец близок, теперь скоро война кончится и Тупиков приедет за тобой.
— Зачем это Тупикову приезжать за мной? — спросила я.
Он удивленно взглянул на меня круглыми, в коротких ресницах, глазами.
— Как зачем? Неужто непонятно? Тупиков имеет самые что ни на есть наисерьезные намерения…
— Вот как? — сказала я, а он продолжал:
— Да, так-то. Будем с тобой вместе строить дальнейшую жизнь. Как, согласна? Или не очень?
— Не очень, — призналась я, потому что и вправду мысль о замужестве еще ни разу не приходила мне в голову, да и странно было бы думать об этом в мои неполные шестнадцать лет.
Я боялась, что он рассердится на меня, но он оказался умнее, нисколько не обиделся, даже засмеялся, может быть, и непритворно:
— Впрочем, чего с тебя взять? Еще не достигла молочно-восковой спелости…
К тому времени у Белова уже стал значительно лучше слух, и, хотя Тупиков говорил очень тихо, он услышал, как мне было сделано вполне серьезное предложение.
Услышал и разозлился. Обычно молчаливый, даже как бы несколько заторможенный, довольно флегматичный, он вдруг вспылил, наорал на Тупикова. И велел мне выйти из палаты.
Когда я вошла снова в палату, Тупиков продолжал смущенно бормотать:
— Вот ведь какой ты, ты только послушай, я же от чистого сердца, я же ничего худого за пазухой не имею и не хочу иметь, я же, пойми только…
— Ничего не желаю понимать, — бушевал Белов. — И слушать тебя больше тоже не желаю. Заткнись и умри, понял?
Так они не сумели прийти к какому-либо соглашению.
Тупиков уехал, пообещав мне писать и взяв с меня слово аккуратно отвечать ему.
Когда я в следующий раз пришла в госпиталь, Белов спросил меня:
— Ты бабке своей рассказала?
— О чем? — не поняла я.
— Ну, об этом чудаке, который решил тебя замуж взять.
— Нет, — ответила я. — К чему?
— Вот и я так считаю, — сказал Белов. — Зачем старого человека расстраивать? Это только в старорежимное время девчата по тринадцати лет под венец шли, а никак не в наше…
— Да я и не собиралась, и, по-моему, он тоже вроде бы шутил…
— Шутил не шутил, а слово сказывал…
Белов задумался, потом глянул на меня, как бы прикидывая мысленно, стоит ли со мною поделиться.
— У меня ведь дочка, тоже вроде тебя, на лицо красивенькая, — сказал. — Правда, у тебя волос темный, а она белая-белая, и косы как лен, каждая с кулак…
Лежавший рядом с Беловым раненый Крылатский, уже пожилой (впрочем, мне в ту пору все старше двадцати казались пожилыми), лет на вид никак не меньше сорока, тихо проговорил:
— Моей дочке семнадцать недавно исполнилось. Уже без меня…
— Семнадцать, — уважительно произнес Белов. — Стало быть, постарше моей, уже вроде бы барышня…
Крылатский ничего не ответил. Потом сказал:
— Исполнилось ли? Думаешь, знаю? Они ведь, мои-то, там, в Витебске, остались…
— В Витебске, — протянул Егор Голубин, молодой летчик, которого наши врачи едва откачали: целую неделю он был без сознания, потеряв после ранения в живот много крови. — Я тоже родился в Витебске…
— И до сих пор там жил? — спросил Крылатский.
— Нет, у меня ведь отец подполковник, мы всей семьей то и дело из города в город, из гарнизона в гарнизон переезжали, я уже давно из Витебска, а на фронт пошел из Качи, там летная школа, может, слыхали?
Белов пожал плечами:
— Нет, не приходилось слышать.
Крылатский молча смотрел на меня слегка прищуренными глазами. Я немного смутилась, он сказал:
— Прости, девочка, мне сейчас почудилось, будто это не ты, а она, моя дочка, рядом со мною сидит…
— Будет тебе, — хмуро произнес Белов.
— Нет, правда, — настойчиво сказал Крылатский. — Знать бы, что с нею? Жива ли? Или уже давно травой заросла?
Должно быть, на глаза его навернулись слезы, потому что он резко отвернулся от нас.
— Дай мне киселя, — попросил Белов.
Я подала ему поильник с жидким клюквенным киселем.
Он отпил немного. Спросил внезапно:
— Тебе сны когда снятся или спишь без всяких снов?
— Снятся, — ответила я. — Еще как снятся!
Он слегка улыбнулся:
— Мне тоже. Вчерашний день Нюрку свою видел, будто бы подошла ко мне, говорит: «Что же ты, папа…» — Оборвал себя, сердито нахмурился: — Ладно, чего об этом самом толковать…
Повернулся к стене и больше уже не произнес ни слова. А я посидела еще немного, поговорила Крылатским, с Егором Голубиным и пошла домой.
Дорогой думала о Белове, о том, как он нестерпимо тоскует по своим, и о том, что мне очень жаль его, но что можно сделать?
Правда, кое-что я все-таки сделала. Однако покамест, как видно, ничего еще не получилось. А до чего же хотелось, чтобы все-таки получилось?
* * *
В воскресенье, рано утром, мы с бабушкой получили письмо от папы.
Вообще-то чаще писала мама, но на этот раз писал папа.
«Все у нас в порядке, — писал он. — Мы оба здоровы, только у мамы болит рука, и она не может не только работать, но даже писать».
Бабушка прочитала эти строки и сразу же заплакала.
— Ее ранили, — сказала. — Все ясно, просто Олег не хочет нас с тобой огорчать…
Я еще и еще раз прочитала то, что написал папа.
— Смотри, ба, — сказала я. — Вот что папа пишет дальше. — И прочитала: — «Дорогие мои, не беспокойтесь, даю честное слово — все у нас в порядке, просто мама перетрудила руку, ведь мы иногда в день чуть ли не двадцать операций проводим…»