Однажды явился громогласный, заросший бородой чуть ли не до самых глаз армянин и, еще стоя в дверях, закричал исступленно:
— Вай, дорогая тетя джан, как я счастлив видеть тебя…
Мгновенно схватил бабушкину соседку, заглянувшую к ней одолжить соли, и поднял ее на своих мощных руках кверху.
Соседка, пугливая старуха, стала заикаться, пытаясь объяснить бородатому гостю, что он все как есть перепутал, но он не давал ей и слова произнести, прижимал к своей груди и кричал во весь голос:
— Тетя джан, дорогая, как я счастлив и рад! Я тебя сразу узнал, как только увидел!
В конце концов бабушка первая опомнилась и разъяснила бородачу его ошибку. Нимало не смутясь, он выпустил соседскую старуху и ринулся на бабушку.
Новый родственник, по его словам, двоюродный брат мужа бабушкиной внучатой племянницы, жившей в Ереване, пробыл у нас что-то около недели, уничтожив за это время весь наш месячный запас сахара, муки и постного масла.
Вот по этой самой причине нам постоянно не хватало еды, и, само собой, предложения Гоги, правда не такие уж частые, приходились в те скудные годы вполне кстати.
Вспоминая о прошлом, не могу не рассказать о братьях Коростелевых подробнее.
Обоим братьям, старшему, пожалуй, в большей степени, чем младшему, было присуще особое чувство, я бы назвала его так: чувство начальства.
У них не было друзей, приятелей, в гостях у них бывали только нужные люди, чем-то интересные, необходимые братьям, либо сами выходившие в начальники, либо так или иначе связанные с начальством.
Братья умели, как они выражались, жить грамотно. Наш управдом Кирпичников, вконец израненный, вернувшийся домой после того, как почти год провалялся в уральском госпитале, говорил о них:
— Ловчилы, каких поискать…
Начать с того, что оба сумели добиться брони, почему они сумели, разумеется, не знаю, да, наверное, никому не было вдомек, но эти здоровенные, рослые бугаи числились белобилетниками: у Аристарха оказалось плоскостопие, у Гоги — врожденный порок сердца.
Оба, как они утверждали, рвались на фронт, но их не желали пускать.
— Понимаешь, — утверждал Аристарх, прижимая толстые пальцы к выпуклой груди. — Я бы сегодня ушел воевать, прямо сейчас, ни минуты не задержался бы, но видишь…
Он вытягивал огромную, слоновью ногу, обутую в бурку, которая была поверху обшита светлым, бежевым барашком. — Плоскостопие, никуда не денешься, врачи яростно протестуют…
— Аллаверды к тебе, — вступал в разговор Гога. — Разве я тоже не рвусь на фронт? Кажется, ни одного бы фашиста в живых не оставил…
Он щурил карие с голубоватыми белками, в густых ресницах глаза.
— Но — сердце подводит, ах сердце, которому не хочется так называемого покоя…
Обоих братьев объединяла искренняя, неоспоримая любовь друг к другу: старший обожал младшего, младший боготворил старшего. Они были неразлучны.
Однажды Аристарх женился, как он сам выразился, сходил замуж. Жена была прехорошенькая блондинка, толстенькая, ямочки на щеках, бархатные глаза.
Отец ее был директором продовольственного магазина, мать работала в этом же самом магазине бухгалтером. Должно быть, только в таких вот, хорошо кормленных, не ведающих нужды семьях могут произрастать подобные цветочки, ухоженные и холеные.
Но они не ужились, Аристарх и Тося. Тося с самого начала ревновала мужа к Гоге и, сколько Аристарх ни пытался ее уговорить, не согласилась сменить гнев на милость. В конце концов даже потребовала сделать выбор — или она, или Гога.
Разумеется, Аристарх выбрал Гогу. И молодые разошлись.
Эта коротенькая, как говорил Аристарх, брачная передышка ничуть не мешала их личной жизни. Особенно отличался Гога. Предметы увлечений менялись у Гоги почти с молниеносной быстротой. Только что, кажется, приходила к нему некая красотка, только что он ворковал с нею по нашему общему телефону: «Тоскую о тебе, места себе не нахожу, а ты? Тоже? Да? Правда?»
И так далее, в том же роде. Бывало, ни свет ни заря Гога уже звонит по телефону, аппарат висел в коридоре, рядом с нашими дверьми, и хочешь не хочешь, а каждое слово слышно.
И вот Гога, наговорившись досыта, тысячу раз заверив свой предмет в горячей и, главное, неизменной любви, уже спустя несколько дней приводил домой кого-то другого; проходило еще какое-то время, в лучшем случае дней десять, и снова новое увлечение; в этом смысле, думалось мне, он походил на Стаса Аверкиева, но Стас, правда, был женат, а Гога — холостой и, как сам признавался, не собирался обзаводиться семейством до самого конца войны.
Аристарх был поспокойней, то ли потому, что уже успел обжечься, то ли потому, что женщины занимали в его жизни не самое главное место, к нему лишь изредка являлась какая-нибудь дама, большей частью уже в годах, Аристарх почему-то предпочитал женщин много старше себя, и тогда Гога мгновенно смывался, оставляя Аристарха одного со своей избранницей. Само собой, избранницы у Аристарха тоже менялись, правда, не столь стремительно, как у его младшего брата.
Все, кто знал братьев, считали, что они никого не любят, кроме друг друга, и потому вряд ли когда-нибудь сумеют построить собственную семью.
Должно быть, так оно и было на самом деле.
Как-то Аристарх пригласил к себе в гости двоих руководящих работников мясокомбината, на котором трудился товароведом.
В тот же день он позвал к себе и мою бабушку.
— Очень прошу, приходите тоже.
— Я-то вам зачем? — удивилась бабушка.
Аристарх ответил с присущей ему грубоватой простотой, которая граничила с непритворной наивностью:
— Для интеллигентности.
— Что? — переспросила бабушка. — Для интеллигентности? Как это следует понимать?
— А вот так, — пояснил Аристарх. — Мы с братом люди, как вы знаете, простые, гостям моим тоже образования не хватает, а вот как они вас увидят, то сразу же меня зауважают, потому что, раз у меня такие, как вы, бываете, значит, я чего-то все-таки стою…
Он причмокнул толстыми губами, как бы восхищаясь бабушкиной интеллигентностью и образованностью:
— Ведь вы — это то, чего нам всем вместе не хватает…
Он уговорил бабушку, и она согласилась прийти, сесть за его стол.
В тот вечер я задержалась в госпитале, пришла домой позднее обычного. Гога, увидев меня в коридоре, сказал:
— Давай кати к нам, постучишь пломбами.
И добавил, подмигнув:
— Харч упоительный, такого ты давно не видела, а может быть, даже никогда в жизни!
Он был прав. Это было поистине небывало пышное пиршество, стол ломился от тарелок с ветчиной, шпигом, жареным мясом, от пирогов в противнях (Гога хвастал, что пироги он печет лучше любого пекаря), от солений и всевозможных маринадов.
Все это богатство было рассчитано, казалось бы, на целый полк едоков, но за столом сидело всего пятеро: братья, бабушка и два гостя из нужных, один немолодой, седоголовый, высокого роста, другой маленький, почти карлик, крошечное, обезьянье личико дышало неподдельным умом, быстрые глаза оглядывали нас, должно быть, карлик все что следует понимал и знал, что к чему.
Я села рядом с бабушкой. Гога положил мне в тарелку холодца с хреном, сала, подвинул миску с маринованными огурцами и налил рюмку вина.
— Давай, — сказал. — Поспевай за нами.
Очень любопытно было глядеть на братьев.
Аристарх поднимал бокал с вином и, проникновенно глядя на своих гостей, начинал:
— Вы впервые в нашем доме, дорогие друзья, я и мой брат, мы считаем это величайшим для нас праздником, честью, счастьем и радостью…
И так далее, в том же роде, он был мастер застолья, сам о себе говорил:
— Я за все годы насобачился выступать на всяких банкетах и празднествах.
Гости слушали его вдумчиво, высокий — слегка пригорюнившись, словно то, что произносил Аристарх, напоминало ему нечто грустное, а карлик — весь подавшись вперед, скрестив на груди крохотные ладони.
Едва лишь Аристарх кончил свой спич, как Гога встал со стула:
— Аллаверды к твоим словам, брат…