Литмир - Электронная Библиотека

Стас был маленького роста, носил очки с выпуклыми стеклами по причине сильной близорукости, из-за близорукости его и на фронт не взяли, рано полысевший, с плохими, редкими зубами.

Но, несмотря на невидную внешность, имел бешеный успех у женщин, может быть, благодаря ласковой манере обращения, ибо всех решительно он называл лапушкой, киской, солнышком, всем любил дарить цветы или шоколадки.

Предметы его увлечений были иной раз старше его самого, но это обстоятельство нисколько не смущало Стаса, он говорил:

— В каждом возрасте своя прелесть, надо только уметь увидеть ее и оценить так, как следует…

Жена Стаса, властная женщина, высокая, много выше его ростом, румяная, густобровая, пилила Стаса по целым дням, обвиняя в вероломстве и прочих грехах, а он в ответ неизменно нежно оправдывался:

— Да ты что, лапушка! Перестань, мое солнышко, лучше тебя, ты же знаешь, для меня никого нет…

В конце концов жена начинала рыдать трубным басом, слышным во всех этажах нашего дома, а Стас, успокоив ее, как мог, клятвенно заверив, что никогда ни за что ни на кого не глянет, опять завязывал новые шашни и опять попадался, и опять жена ругательски ругала его, рыдала в голос и верила его обещаниям…

— Слушай, — сказал Стас, выпуклые стекла его очков блеснули, словно бы отразив солнечный луч. — В нашем госпитале много раненых. Им бывает скучно, сама понимаешь. Что, если бы ты приходила туда?

Я спросила:

— Разве им будет веселей, если я приду?

— Безусловно, — заверил Стас. — Ты им почитаешь, письмо напишешь, расскажешь что-нибудь такое, наконец, споешь, ведь ты, кажется, хорошо поешь, солнышко?

Я пожала плечами. Втайне я считала, что у меня отличный голос, совсем как у Тамары Церетели, у меня было несколько ее пластинок, и я пела так, как она, с придыханием, нарочито хриплым голосом.

Выбирала я исключительно цыганские романсы из ее репертуара: «Корабли», «Стаканчики граненые», «Мы только знакомы», «Караван».

— Вот и хорошо! — воскликнул Стас. — Значит, договорились!

С самого начала я решила — бывать в палате, которая раньше была моим классом, в довольно большой комнате с двумя окнами.

Когда я открыла дверь бывшего своего класса, я первым делом глянула на второе окно: там я сидела, именно там, возле самого подоконника.

Я поздоровалась с теми, кто находился в палате, их было трое — Любимов, Тупиков и Белов, села возле стола, стоявшего посередине.

— Нам уже сказали, что придет сюда одна очень славная девочка, — сказал Любимов.

— Знаете, я раньше училась в этом классе, — сказала я. — Здесь была наша школа.

Любимов нисколько не удивился.

— Бывает, — сказал. — Почему бы и нет? Всяко бывает…

Самый изо всех молодой, Тупиков вглядывался в меня с откровенным любопытством.

Я невольно смутилась.

Любимов сказал:

— Чего это ты на девочку уставился?

— Она на мою сестренку похожа, — ответил Тупиков.

— Как же, похожа, — проворчал Белов.

Это были первые слова, которые довелось услышать от него.

Он был старше всех, все больше лежал, закрыв глаза.

Я быстро поняла, когда стала приходить в эту палату, что характер у Белова не из легких, однако его можно было понять.

Самый молодой в «нашем» отделении доктор Аркадий Петрович сказал о нем однажды, придя в очередной раз в палату:

— Фашисты старались изо всех сил, и не их вина, что ты выжил…

— Знаю, — коротко ответил Белов.

Однажды я пришла в палату с гитарой.

— Это еще что такое? — вскинулся Тупиков. — Никак петь будешь?

— Попробую, — ответила я. И стала мысленно прикидывать, что бы спеть. Решила «Ямщик, не гони лошадей».

У бабушки была старая-престарая граммофонная пластинка знаменитой певицы Вари Паниной, которая, по словам бабушки, некогда гремела на всю Россию.

Варя Панина пела этот романс сперва тихо, как бы шепча кому-то на ухо, потом все более разгораясь, голос ее креп и звучал все сильнее, все ярче.

Я пробежала пальцами по струнам:

Ямщик, не гони лошадей,

Мне некуда больше спешить,

Мне некого больше любить…

Все слушали меня молча. Потом, когда я замолчала, Тупиков сказал:

— Спой еще что-нибудь…

— Что бы ты хотел?

— Все равно, что тебе нравится…

Тупикова перебил Любимов:

— Давай опять то же самое…

И я снова начала сперва тихо, едва слышно, потом все явственней, все громче: «Ямщик, не гони лошадей…»

И вдруг Белов, лежавший возле окна, привстал на кровати. Серые в темных ресницах глаза его лихорадочно блестели. Я впервые заметила седину, сквозившую в его темно-русых волосах.

— Перестань, девочка, — глухо сказал он. — Очень тебя прошу…

Я мгновенно кончила петь. Тупиков спросил удивленно:

— Это еще почему?

— Тебе что, не нравится, как она поет? — спросил Белова Любимов. — Или никак вспомнил о чем-то, о чем бы лучше позабыть?

Белов не ответил ему, закрыл глаза.

Потом снова открыл глаза.

— Ты не сердись, девочка, на меня что-то нашло нынче…

— Я не сержусь, — ответила я.

Однако больше уже не приносила гитары, и, хотя все они, даже тот же Белов, уговаривали спеть что-нибудь, я больше никогда не пела.

Вдруг опять не то спою или еще что-нибудь не так сделаю…

До войны Любимов жил в Сызрани, работал киномехаником, ездил с кинопередвижкой по колхозам, совхозам и полевым станам.

Сам о себе он говорил:

— Я мужик на три «р» — речистый, развитой и разбитной.

Ему была по душе его работа.

— Такую работу поискать и не найти отродясь нигде и никогда, — хвастал он. — Я всегда в курсе всего самого интересного, потому что нет на свете ничего интереснее кино, а я смотрю, случается, в день и по три, и по пять фильмов, как же иначе?

— Не надоест смотреть одно и то же? — спросил его Тупиков.

Он решительно замотал головой.

— Ни в жизнь! Веришь, я, к примеру, «Бесприданницу» раз двадцать смотрел — и каждый раз, как начнет Алисова «Нет, не любил он», каждый раз плакал вот такими слезами…

— Наш лейтенант говорил: тот, кто плачет в кино или над какой-нибудь жалостной книгой, тот, выходит, жестокий человек, — сказал Тупиков.

— Это кто, я, что ли, жестокий?

Любимов вынул из тумбочки «гвоздик» закурил, то и дело поглядывая на дверь.

— Да я, милый человек, если хочешь знать, жука навозного и того пальцем не трону, не то чтобы еще какую тварь обидеть, не говоря уже о человеке. У меня знаешь какое сердце жалостливое? Это надо уметь меня довести до злости, очень даже надо уметь!

— Немцы сумели, — вставил Белов. Иногда он начинал хорошо слышать, а иногда хоть кричи над самым ухом — ни одно слово до него не дойдет.

— Это да, — согласился Любимов. — Это они сумели, много старались, зато своего добились, я на них теперь такое зло имею, что, как говорится, ни пером описать…

Помолчал немного.

— Интересно, а почему это твой лейтенант так думал? Выходит, если человек над какой-нибудь печальной историей всплакнет или чужое горе близко к сердцу примет…

— Будет тебе темнить небо в алмазах, — прервал его Тупиков, это была любимая его поговорка. — Разве об этом речь? Лейтенант говорил так: все люди, которые в кино плачут или над книгой ревмя ревут, все они в жизни жестокие…

Я вспомнила, папа говорил как-то: «Сентиментальные люди отличаются беспощадностью, это, заметь себе, почти как правило…»

И в самом деле: Витя Селиванов, в которого я влюбилась еще в шестом классе, мог сюсюкать над каким-нибудь котенком с розовой ленточкой на шее, но в то же время я однажды увидела, как он перевязал лапки голубю и подбросил его в воздух, голубь падал, а Витя хохотал от души, и снова хватал его, и снова бросал в воздух. Тогда я подбежала, схватила голубя и, не говоря ни слова, убежала. Потом я развязала голубю лапки, но он еще долго, озабоченно топтался на месте (о человеке сказали бы: переминался с ноги на ногу), как бы не веря, что пут уже нет. Моя любовь к Вите с того самого дня кончилась. Раз и навсегда.

79
{"b":"854567","o":1}