— Он — хороший, — продолжала между тем Ариадна Алексеевна. — Спокойный, уравновешенный, широкий…
— Такие мужчины нечасто встречаются в наше время, — сказала Зоя Ярославна.
— Абсолютно нечасто, — подхватила Ариадна Алексеевна. — Знаете, у меня есть старая нянька, меня и сестру мою воспитала, так она говорит довольно часто: «Мужик ноне не тот пошел, никудышный…»
— Я не согласна с нею, — возразила Зоя Ярославна.
— Вам попадались настоящие, хорошие мужчины, почти без недостатков, широкие, умные, мыслящие?
— Случалось, — ответила Зоя Ярославна.
В тот же миг злая, безжалостная рука как бы разом сжала сердце. Владик. Какой он? Умный, широко мыслящий? Настоящий мужчина почти без недостатков? Какое там — без недостатков, всего в нем понапихано предостаточно, как следует, даже с излишком, но что бы там ни было, а она любила его. Любила. И сейчас любит, да, ничего не поделаешь — любит…
Ариадна Алексеевна молча глядела на нее, как бы понимая все то, о чем сейчас думала Зоя Ярославна.
Зоя Ярославна смутилась: вдруг и в самом деле эта женщина, симпатичная ей, но пока еще непонятная, умеет читать чужие мысли? Разве так не бывает?
Она решила круто переменить тему:
— Гляжу на вас и радуюсь.
Ариадна Алексеевна удивленно переспросила:
— Чему же?
— Тому хотя бы, что вы поначалу были закрытая, застегнутая на все кнопки и пуговицы и вот — раскрылись, разговорились…
— Это вам нравится? — спросила Ариадна Алексеевна.
— Да, — призналась Зоя Ярославна, — мне по душе открытые люди, с ними, если хотите, легче.
— Возможно, — согласилась Ариадна Алексеевна. Взяла с тумбочки бутылку боржома, налила в стакан, отпила немного. — Как думаете, долго я здесь у вас пробуду?
Зоя Ярославна прежде всего во всем признавала и ценила прямоту.
— Пожалуй, придется полежать.
— Сколько? Месяц, два, три?
— Ну, не два месяца, разумеется, а полтора, боюсь, придется…
Ариадна Алексеевна придвинулась к ней поближе, заговорила, понизив голос:
— Вам я скажу все как на духу. Мне нельзя долго валандаться здесь, понимаете?
— Вы не валандаетесь, а лечитесь.
Ариадна Алексеевна слабо усмехнулась.
— Да, конечно, лечусь, как же, понимаю, но, видите ли, у меня такая работа, что мне нельзя терять дни.
— Повторю вам еще раз, — сказала Зоя Ярославна, — вы не теряете, вы лечитесь, не забывайте об этом.
— Не забываю, но что есть, то есть.
Ариадна Алексеевна подвинулась еще ближе, сказала тихо, в самое ухо Зои Ярославны:
— Знаете, гляжу на эту девочку, — она мотнула головой в сторону Лизы. — И, представьте, понимаю ее. Хотя, скажем прямо, есть между нами известная интеллектуальная разница, и все же, и все же… — Оборвала себя, как бы не решаясь: продолжать ли говорить дальше? Потом все-таки решилась: — Она боится за своего молодого мужа, как бы ему не надоело возиться с больной женой. А я, думаете, не боюсь? — Голос ее упал до шепота: — Я тоже очень боюсь…
— Не бойтесь, — сказала Зоя Ярославна. — Вы же сами сказали, он у вас хороший, заботливый, любит вас…
— Любит, — согласилась Ариадна Алексеевна, — неоспоримо любит! Ни на одну йоту не сомневаюсь в его любви, но знаете, все та же моя нянька говорила, бывало: «Муж любит жену здоровую…» Разве не правда?
— Если любит, то будет любить всякую — и больную, и здоровую…
Ариадна Алексеевна огляделась вокруг себя: не слушает ли кто-нибудь, о чем они беседуют с доктором. Но никто не прислушивался, Кузьминична вязала, Лиза то выходила из палаты, то входила снова, вся охваченная ожиданием мужа, Бочкарева разглядывала картинки в журнале мод.
— Все так, — тихо проговорила Ариадна Алексеевна. — И все же…
Опустила немного голову, брови сдвинуты, губы плотно сжаты, возле глаз морщинки, крохотная, почти незаметная складочка возле губ, а глаза отстраненные, но в то же время многое знающие и помнящие.
Или Зое Ярославне просто так казалось?
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Вершилов был уже около недели в Будапеште, как вдруг в субботу, рано утром получил телеграмму от сестры, Аси:
«Срочно прилетай мама тяжело больна».
Он старательно вчитывался в эти короткие пять слов, словно пытался разгадать некий особый, присущий им смысл, потом скомкал голубой листок, стал быстро, лихорадочно одеваться.
Казалось, между вчерашним и сегодняшним днем пролегла широкая полоса, которую не перешагнуть, не забыть, не вычеркнуть.
Вчера было беспечное житье-бытье, вчера он был подобен мальчику, у которого есть своя надежная опора — мама, ее заботы, ее постоянные наставления, вопросы, на которые следовало ответить по возможности правдиво и, главное, весело, ибо она вечно беспокоилась за него, а он старался успокоить ее, уверяя, что все, все хорошо, прекрасно, лучше и быть не может…
Он знал: что бы ни случилось, всегда есть мама, которая поймет его, пожалеет, будет страдать за него, за каждую самую маленькую обиду, за каждую его, пусть даже и незначительную, боль…
Ему достали билет на самолет, он собрался за полчаса, помчался на аэродром.
Мелькали за окном машины нарядные улицы Будапешта, он смотрел на кокетливое убранство садов в золотистом цветении ранней осени, на веселых людей, которые ехали в «Волгах», «Жигулях», «трабантах» за город, был воскресный день, все горожане привычно устремились на природу, и думал все время об одном и том же:
«Неужели уже нет мамы? Нет и никогда не будет? И она не увидит больше неба, солнца, деревьев, уже по-осеннему колючей травы, медленных облаков в небе, всего того, что она так любила?»
И тут же обрывал себя. Почему «любила»? Почему? Как он смеет? Этого не может быть! Мама поправится, не может не поправиться!
Он то преисполнялся надеждой, то впадал в отчаяние и начинал ругать себя, почему не ценил раньше счастья, когда мама была с ним.
Ведь надо было дорожить каждым днем, каждой минутой, сознавая, что у него есть мама, самый дорогой на свете человек…
«Наверно, со стороны я могу показаться смешным, — думал Вершилов. — Ведь я уже немолод, у меня взрослые дети, и я сам в любой момент могу оказаться дедом, а вот надо же, зову маму, думаю только о маме…»
Прилетев в Шереметьево, Вершилов сразу же поймал такси, сказал коротко: «В Варсонофьевский, на Кузнецком мосту», откинул голову на сиденье, закрыл глаза. В ушах шумело, кружилась голова, казалось, он все еще в воздухе, а не на земле.
Машина, как ему казалось, ехала необычно медленно, подолгу выстаивала возле светофоров, шофер, уже в годах, с рябым, мрачным лицом нелюдима и молчуна, в отличие от всех таксистов не торопился.
— Если можно, прошу поскорее, — сказал Вершилов.
Шофер ответил не сразу:
— Если бы можно было бы поспешить, так бы и сделал…
— А что вам мешает? — уже сердито спросил Вершилов.
— В Москве трудно поспешать, — ответил шофер, и Вершилов замолчал, боясь, что сейчас вспылит, наговорит шоферу целую кучу дерзостей, а тот тогда высадит его — и дело с концом.
Наконец машина остановилась возле маминого дома. Вершилов бросил на сиденье десятку, не дожидаясь сдачи, выскочил из машины.
Стал нажимать на звонок раз, второй, третий…
Дверь открыла Ася.
— Тише, — сказала. — Мама спит…
Спит!
Вершилов глубоко вздохнул. Спит, стало быть, жива.
Жива, вместе с ним, на земле…
Схватил Асю за руки:
— Как она, говори…
— Что говорить…
Сердце Вершилова упало. Он спросил хрипло:
— Говори же? Что с нею?
— Инфаркт, — сказала Ася. — Глубокий, большой, и задней стенки, и передней… И, представь, ни за что не хочет ехать в больницу.
— Что говорят врачи?
Ася печально покачала головой:
— Что говорят? Плохо, Витюшка, очень плохо…
На миг прильнула к нему, крепко, до боли сжала его руку.
— Кажется, ты приехал вовремя…
Помолчала, превозмогая себя.
— Врачи боятся, что до утра она не дотянет…