— Пусть живет здесь, будем давать раненым каждое утро парное молоко. — И добавил: — С кормежкой все будет, полагаю, в порядке. На кухне отходов хватает, не так ли?
— Именно так, — подтвердила бабушка.
— Постойте, — вмешалась я. — Надо назвать корову.
— Назвать? — переспросил Сергей Петрович. — Вот ты и давай придумай…
— Чего там придумывать, — перебила его бабушка. — Пусть будет Зорька, у меня когда-то в детстве была корова Зорька, тоже такая же, черно-белая…
Так и порешили. И корова Зорька осталась, как мы полагали, уже до конца своих дней жить в большом уютном сарае, который помнился мне с первого класса, наверно, не одно поколение школьников пряталось в нем во время большой перемены.
— Вот и ладно, — бабушка довольно вздохнула. — Пристроили мы нашу Зорьку. А все-таки надо будет объявление на столбах развесить: дескать…
— Дескать, — живо перебила я, — дескать, пристала корова. Если не отзовется хозяин, будем считать своей.
— Госпитальной, — без улыбки добавила бабушка.
Я побежала на третий этаж, к своим раненым. По дороге мне повстречался Егор Горячев из девятой палаты. Было ему неполных девятнадцать, а он уже успел воевать под Ельней, под Смоленском и Ярцевом. Как-то рассказал мне, что дома у него, в деревне, неподалеку от Рязани, остались мать и сестренка.
— Сестренка вылитая ты, — доказывал мне Егор. — Одно к одному, до того похожие вы…
И показал мне фотографию сестры, я глянула и расстроилась. Неужели я такая страхолюдная? Ну ничего ровным счетом общего между нами, ни одной-разъединой черточки…
А сам Егор был миловидный, льняные, почти белые волосы, ярко-голубые глаза, толстогубый рот постоянно улыбается, щеки розовые, будто с мороза.
— Вот у кого жена счастливая будет, — сказала о нем однажды старшая сестра отделения Вера Алексеевна, строгая, даже сердитая на вид, уже немолодая, наверное, все сорок, а то и побольше, — Егор — сразу видно — человек покладистый, заботливый, а уж добрый — дальше некуда…
Он был ранен в ключицу и в плечо, но раны, к счастью, были неопасные, хотя он и потерял немало крови, теперь его уже основательно подлечили и со дня на день должны были выписать обратно на фронт.
Я рассказала Егору о том, что у нас в госпитале появилась корова. Сперва он обрадовался:
— Вот хорошо-то! А то я, признаться, уже соскучился по молоку от своей коровы…
Потом лицо его разом омрачилось.
— Как-то неладно получается все-таки.
— Почему неладно? — спросила я.
— Мы будем молоко от коровы попивать, а ее хозяйка или хозяин, уж не знаю кто, может, бегает сейчас по всей Москве, ищет свою кормилицу.
— И моя бабушка так считает, — сказала я. — Она хочет, чтобы я написала объявление.
— Написать-то напишешь, а вдруг никто не удосужится прочитать, и так случается. — Егор покачал головой. — А знаешь, что такое корова для семьи? Может, на ней, на кормилице, да еще, возможно, единственной, вся семья держится? И старый и малый? Помню, в тридцать третьем только у нас одних одна корова на всю деревню осталась, так к нам все соседи, все как есть, гуртом ходили, лишь бы молочка хоть бы полкружечки выпросить для ребятишек…
— То в деревне. А Москва — не деревня…
— Так-то оно так, — согласился Егор. — Но ты все-таки не забудь, напиши побольше объявлений и наклей повсюду.
— Непременно, — пообещала я.
Он взял меня за руку:
— Пойдем во двор, покажи мне корову…
Мы спустились во двор, вошли в сарай. Завидев нас, Зорька подняла голову, шумно втянула в себя воздух.
— Ну, вылитая наша Чернушка, — воскликнул Егор, — такая же белая с черным! Просто до того похожи они…
— Одно лицо, — засмеялась я, он укоризненно покосился на меня:
— Ничего смешного нет…
— У тебя все похожие, — уколола его я. — И мы с твоей сестрой, и корова.
Но заряд мой пропал даром. Егор не слушал меня.
Обняв корову, он прижался лицом к ее крутому, теплому лбу.
— Милушка, — произнес нежно. — Ах ты, лапушка моя…
Должно быть, в эту минуту в нем взыграло неистребимое крестьянское нутро, наверное, вспомнился родительский дом, родная деревня и такая же, пахнувшая теплым, сытным запахом, черно-белая корова Чернушка в хорошо, до последней щепочки, знакомом сарае…
Кто-то подошел сзади, я обернулась: то была старшая сестра Вера Алексеевна и с нею Ипполитов, раненный в голову, как он сам выражался, крайне удачно для него и вконец плохо для немцев.
Он был веселый, любил петь и сочинять различные стихи, потом перекладывал их на музыку, которую тоже сам сочинял. По его словам, он мастерски играл на всех музыкальных инструментах, от гитары до тромбона.
Ипполитов уже поправлялся, его, как и Егора, должны были днями выписать обратно в часть.
— Что я слышал, — начал Ипполитов почти напевно. — У нас появилась носительница молока, самого ценного продукта вселенной?
Он подошел к Зорьке, легонько потрепал ее за ухо:
— Симпатичная животина…
Строгое лицо Веры Алексеевны осветила нещедрая улыбка.
— Уже к вечеру раненые у нас по стакану молока получат…
— Давай, — сказал Егор и подмигнул Ипполитову: — Придумай запевку про корову.
— Это запросто, — отозвался Ипполитов, подумал с минуту и пропел хрипловатым, однако верным, не лишенным приятности голосом:
Дорогая ты моя, пестрая корова,
Я желаю от души,
Чтоб была здорова!
Чтоб давала молока
Всем, кто ни попросит,
Чтоб доилася легко
И в весну, и в осень!
— Вот это да, — проговорила Вера Алексеевна. — Да ты просто Кольцов или, вернее, Никитин…
— Ну-ну, — Ипполитов, явно польщенный, улыбнулся. — Уж вы, Вера Алексеевна, скажете…
— Нет, правда здорово, — сказал Егор. — И как это у тебя так ловко получается?
— Как? — переспросил Ипполитов, сощурил один глаз, вытянул трубочкой губы: наверное, хотел сказать что-то смешное, да передумал неизвестно почему.
— Кто ее доить-то будет? — спросил Егор.
— Моя бабушка, — ответила я.
— Если надобно, я тоже могу доить, — заметил Егор. — У нас дома, когда мама болела, я, бывало, надену ее фартук, на голову ее платок, чтоб корова подумала, это не я вовсе, а мама, и подою за милую душу, все до капельки…
Вера Алексеевна пристально смотрела на него, как бы решая, говорить или не надо. Наконец решилась:
— У меня сын на фронте — твой ровесник.
— На каком фронте? — спросил Егор.
— На Калининском… — Она вздохнула: — Все время писал аккуратно, а вот уже больше месяца — ни строчки… — Брови ее сошлись вместе, наверное, она нарочно хмурилась, чтобы не заплакать.
— Писем нет — перед письмами, — сказал Ипполитов. — Вот увидите, не сегодня завтра получите письмо…
— Если бы, — снова вздохнула Вера Алексеевна, на миг строгое лицо ее вдруг показалось моложе, мягче.
Я смотрела попеременно то на нее, то на Егора и Ипполитова. Почему-то в эту минуту подумалось: когда-нибудь, может быть, спустя много, много лет, мне вспомнятся все они, вспомнятся их слова, взгляды, улыбки так ясно, так отчетливо, будто и не расставалась с ними вовсе…
— Ладно, — сказала Вера Алексеевна. — Насмотрелась на корову, теперь пойду по делам…
Она хотела еще что-то добавить, но не успела, дверь сарая широко распахнулась, в сарай влетела бабушка. Не вошла, а именно влетела.
— Вы здесь ничего не знаете, — задыхаясь, проговорила она быстро.
— А что случилось? — усмехнулся Ипполитов.
Ни слова не говоря, бабушка потянула его за рукав:
— Идем, скорее…
И первая побежала обратно к дому. Мы, все четверо, поспешили вслед за нею. И — разом остановились. Потому что из черной тарелки громкоговорителя, висевшего на столбе возле подъезда, раздавался, ставший хорошо знакомым каждому, густой медленный голос Левитана. Я схватила Веру Алексеевну за руку, она обернулась, крепко сжала мою ладонь. Егор с Ипполитовым застыли, вперив глаза в тарелку громкоговорителя, откуда доносились исполненные великой надежды и такие долгожданные слова.