– Есть!
Глава 4
Сковорода уютно скворчала на газовой плите, рассказывая всем о своем содержимом, аромат которого сводил с ума. Божественная пища – яичница с салом.
Женские руки порхали над столом, создавая волшебство домашнего уюта. Борис сидел, прислонившись к стене, и медленно погружался в состояние абсолютного комфорта. Теплый душ, горячий чай и приближающийся ужин позволяли хоть ненадолго отвлечься от перипетий прошедших суток. Он – дома.
– …А мы вообще все – в панике! Я к маме побежала, она не в курсе. Ночь же! Папа в командировке. В милицию позвонили, нам говорят – через сутки заявление примем. Караул. – Ленка остановилась, прижала руки к груди. – Борька, понимаешь, я очень испугалась…
Борис протянул руки и привлек к себе ее мягкое тело. Ленка тотчас плюхнулась ему на колени – их маленькая кухонька благоприятствовала тесным контактам. Он снизу вверх заглянул в ее испуганные глаза. Ленка… Зарылся в теплые складки халата.
Девушка нежно провела рукой по его голове.
– Дурачок ты мой…
Борис вдохнул родной запах и блаженно закрыл глаза.
Сидя в только что благоустроенной кухоньке их новой квартиры, среди новостроек микрорайона Бибирево, легко было поверить, что эти события произошли не с ним. Что эта жуткая история написана каким-то мрачным писателем.
Здесь этого просто не могло быть. Здесь были светлые люди, здесь была полезная и интересная работа, здесь был мир. Тот мир, который радует человека, зовет его в будущее…
Страна готовилась к встрече Олимпиады-80, ЦСКА стал чемпионом, а СССР и США начали договариваться об ограничении ядерного оружия. Мир жил.
И еще, самое главное, здесь была его любовь.
Ленка всполошилась, спрыгнула с колен и с причитаниями сняла сковороду с огня. Борис улыбнулся ей вслед. Хозяюшка… Взгляд упал на обветренные и оцарапанные руки, и память тотчас, услужливо и неотвратимо, прокрутила всю эту мучительную историю заново.
– …Люди патологически жестоки. Убивать и мучить – это зашито в их коде. Вот я – маленький человек, я боюсь войны. Я так ее боюсь… а ведь я воевал, Борис… и я знаю, что это такое – человеческая жестокость…
Борис плавал в призрачном бульоне бессознания. Тело, спеленатое коконом одеяла, погруженное в теплую и безопасную утробу, не давало разуму шансов на проявление. Бормотание Муравьева доносилось до него словно через толстый слой ваты, почти не оставляя после себя следов.
– …Я ведь Берлин брал, Боря… Против нас вышел гитлерюгенд. Дети… совсем мальцы. В больших шинелях, со штурмовыми винтовками и гранатами в руках… Они бросались под танки, стреляли нам в спину. И тогда я увидел, как озверели наши солдаты, Боря. Стальные люди, прошедшие половину Европы, выжившие в страшных боях и потерявшие родных и близких, они до конца держались, жалели этих детей… Но они не жалели нас. Накачанные до макушки ненавистью, они стреляли в упор… В опустивших оружие солдат. И тогда что-то приключилось с людьми. Я видел, как наш комвзвода, добрейшей души человек, Опанас Стоценко, штыком проколол двух подростков, раз за разом вонзая его в уже мертвые тела… Он тоже перестал быть человеком, Боря… Война отнимает разум… у всех…
Борис наконец уснул. Ему снился странный вокзал, наполненный разнообразным людом. В тесноте стояли и страшно молчали советские солдаты, подростки в немецкой форме, легионеры Рима, кочевники в островерхих шапках, индейцы Северной Америки и русские воины Александра Невского.
Вся эта разнообразная толпа пристально смотрела на Бориса, который барахтался в многочисленных простынях, обвивавших его тело. Вдруг в полнейшей тишине возник слабый звук – тонкий звон колокольчика. Такой беззащитный и нелепый в этой плотной и агрессивной тишине.
В многоголовом и многоглазом монолите возникла трещина. Люди, оглядываясь и опуская головы, расступались, пропуская кого-то, приближающегося из дальнего конца зала.
Борис перестал трепыхаться и напряг зрение. К звону колокольчика присоединилось цоканье копыт – по образовавшемуся проходу к нему приближался всадник. Усталый серый ослик нес средних лет мужчину, одетого в балахон.
Борис с изумлением рассматривал гостя. Короткая густая черная бородка закрывала пол-лица, открывая неожиданно пронзительные карие глаза. Смуглая кожа лица, обветренных рук и тощих щиколоток, торчащих из-под балахона, резко оттенялась белоснежным сиянием ткани.
Ослик без видимого указания всадника остановился, не доходя до Бориса считаных шагов, и со вздохом опустил голову. Человек требовательно и сурово, но так же молча смотрел в глаза Борису. А тот не мог отвести взгляд от кровавых отметин на кистях и стопах человека.
Осознание приходило медленно, так же как он поднимал свои глаза. Это же…
‒…Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, грешных…
Солнечный свет заливал неказистое жилище дежурного, очищая в своем животворящем потоке окружающую нищету, высвечивая только то, что казалось сейчас важным и простым, – он был жив.
Борис приоткрыл глаза. Муравьев, крестясь и бормоча слова молитвы, кланялся сияющей иконе. И было это так естественно и привычно, будило такие глубокие струны в его русской душе, что у Бориса перехватило дыхание.
Потом он будет доставать это ощущение из кладовых своей комсомольской памяти, нежно сдувать с него пыль и немного стыдливо вспоминать это трепетное чувство. Но это потом, а пока – покой и понимание проникали в его душу…
Горячий сладкий чай из коробочки с тремя слонами разогнал слабость. А беседа со странным дежурным, спасшим его от почти неминуемой инвалидности, а то и смерти, наполнила душу смятением. Никогда до этого не встречавшийся с этой стороной жизни, Борис с упоением слушал истории о войне, в корне отличающиеся от лощеных статей в «Комсомольской правде». Удивлялся рассудительности этого человека, его знанию подноготной международных отношений. Бывшего солдата, учителя и отца.
– Ох-хо-хо, Борис… Я ведь понимаю, что мои шансы выжить в этой мясорубке минимальные – либо мгновенная смерть, либо еще какой-то период мучений, но в любом случае – смерть. Не от войны, так от тягот эвакуации, холода, недоедания, отсутствия медикаментов. Я ведь готов защищать свою страну, только прекрасно понимаю, что толку от меня будет маловато. Стар уже… А американцам мир не нужен, хоть Картер и говорит о разрядке. Глупости это, они не успокоятся, пока не оставят от всего мира обугленные головешки и миллионы мертвых тел… Россия всегда несла и будет нести страшный крест, от которого так просто не отделаешься. А я – маленький трусливый человек…
Потом была прощальная поездка на дрезине до товарной станции и долгий пеший переход по путанице железнодорожных путей в подаренных Муравьевым сапогах и пальто.
Стеклянная громада Курского вокзала под знаменитой ребристой крышей встретила молодого человека многоголосым шумом нескончаемого потока людей. Огромная площадь перед зданием была до отказа забита разноцветным стадом автомобилей и автобусов, между которых сновали пассажиры с баулами и чемоданами.
Полуденное солнце прогрело московский апрельский воздух, чириканье птиц встречало приход весны оглушающим гимном.
Борис угрюмо, не обращая внимания на тычки и окрики спешащих пассажиров, прорвался внутрь здания. Нашел указатель «Милиция» и пошлепал растоптанными резиновыми сапогами в нужную сторону.
Румяный молодой сержант, привстав из-за невысокой стойки, изумленно оглядел его нелепый наряд.
– Ограбили, говоришь… И документы, и одежду? – Он откинулся на заскрипевший стул. Потом неожиданно заорал в сторону:
– Семеныч! Выдь на минутку!
Из боковой двери появилось широкое рябое лицо.
– Че тут? – недовольно пробурчал милиционер, вытирая ладошкой мокрые губы под длинными усами.
– Ты смотри, Семеныч, что делается – алкаши уже совсем совесть потеряли! Прутся прямо в милицию, – издевательски объяснял сержант. – Заявление, говорит, буду писать… ограбили, мол…