Печь растопили.
И Отуля, мать Янки, накрывала. Была она с той стороны границы, желтокожая и плосколицая, с черным, жестким, что проволока, волосом да узкими глазами. Поговаривали, что сыновья Яжинского не брезговали разным промыслом.
И старыми обычаями.
Но когда это было?
Давно.
Еще до меня. И даже до войны. А теперь вот женщина, по документам Ольга Олеговна Яжинская, прочно вросла в местную жизнь. Была она сильна и послушна, за то и ценилась. А что трое дочек, так… случается. Дочки у нее тоже хорошие.
Особенно Янка.
Дойдет ли?
Смутное беспокойство мешало сесть за стол, пусть бы Яжинский и занял место во главе. Следом опустился притихший Осип, явно растерянный. Невестки. И внучки.
– Глеба опять? – тихо уточнила я, увидев пустой стул.
– Мерещится. Орал вчера весь день. Пришлось настойки дать.
Откуда Яжинские опий брали, я тоже знать не знаю. Не торгуют? И ладно. Здесь, на Дальнем, лишние вопросы задавать не принято.
Ели горячую крупяную кашу, щедро приправленную мясом и травами, ароматную до одури и сытную. Запивали травяным отваром, и только мне знаком особого расположения поднесли настойки.
– Спасибо. Но… пока воздержусь.
Яжинский кивнул.
Он тоже не стал пить. И, дождавшись, пока младшая из внучек – а было ей двенадцать, в последний год войны родилась – доест, поднялся.
Постелили мне на печи. И стоило забраться, как меня окутало тепло. Окутало, укрыло и… утащило.
…Я снова видела болото. Нарядную зелень. Редкие сосенки, что пробивались из мхов. Длинные гряды с седыми гривами. Оконца болотной воды.
Лай собак позади.
Треск.
Люди… люди, которые бежали к болоту и падали, вязли в топкой жиже. И все равно пытались уползти. Дальше. Прочь от кромки леса, из которой неспешно, зная, что деваться бегущим некуда, выходили люди в черной форме.
Твою мать.
Как же я ненавижу сны. Особенно те, которые почти воспоминания. И сейчас даже рыкнуть некому, чтобы сопли подобрала.
Из сна я вывалилась незадолго до рассвета.
Отуля уже возилась у печи. Я принюхалась. Блины? Блины я раньше любила. Очень даже. А теперь вот от запаха стало тошно. Но ничего, перетерплю. Я потянулась. Печь за ночь слегка остыла, но в целом под толстым одеялом из овечьих шкур было очень даже неплохо. А без одеяла зябко.
Я поежилась и сползла.
– Помочь?
Отуля покачала головой и глянула на меня, будто… ожидая?
– Я его найду. Постараюсь.
Кивок.
– Янка?
Поджатые губы. И пожатие плечами. Не вернулась? Беспокойство стало сильнее. Хорошо, если б и вправду у Софьи осталась. Оно-то разумно. Или Медведь не пустил? Он мог. Он тоже не любил, когда дети по ночам гуляют. Или случилось что.
Не думать.
Мысли тоже беду накликать способны.
Отуля перевернула сковородку, и подрумяненный желтый блин плюхнулся на выскобленную добела доску.
– Ешь. – Голос у нее тоже был низким, мужским.
Знаю, к ней сватались. Мужиков-то на Дальнем всяко больше, чем баб. Вот и ходили. И кланялись. И Яжинскому тоже. Он-то не стал бы неволить, удерживать. Ни ее, ни прочих, но ни одна из овдовевших невесток не пожелала уйти.
Так и жили.
Семьей.
Хутором.
А теперь Мишка пропал.
– Дед где?
– Пошел. Собаки волновались. – Язык Отуля знала, просто по характеру своему была неразговорчивой. – Всю ночь. Волох выл. Выпустит. Пошлет. Пусть ищут.
И рука ее коснулась золотой подвески. Тонкая цепочка, на ней дракон. Изящная штучка. Не из наших мест, но… не спрашиваю.
В местный храм Отуля заглядывает всяко почаще меня. А большего тут и не надо.
Блины вышли справными.
Рокот мотора я услышала задолго до того, как старый грузовик, числящийся за участком, перевалил через гребень. Издали он казался мелким и полз медленно, тяжко. Того и гляди развалится на ходу.
Свет фар его разгонял сумрак. А я все думала, что надо было Софье написать.
Пусть бы разложила свои карты.
И плевать, что ничего-то в них не увидит, но соврала бы, мол, жив Мишка. Заблудился… Хрень полная. Как может заблудиться человек, выросший на Дальнем? Который каждое дерево, каждый пень знает? И предчувствие становилось все поганей и поганей.
И Яжинский, стоявший рядом, думал о том же.
Хмурился.
Жевал губы. Молчал.
Грузовик остановился за чертой ограды. И дверца его распахнулась, выпуская человека, которого я вовсе не была готова видеть здесь.
Бекшеев?
Ему-то что понадобилось?
– Доброго утра, – сказал он, оглядываясь. А потом подал руку, помогая выбраться донельзя довольной Янке. Та спрыгнула легко и тут же смутилась под строгим материным взглядом. А Бекшеев продолжил: – Мне сказали, что человек пропал…
Горестный собачий вой донесся с побережья. И Яжинский закрыл глаза, а я… Тот, кто сам немного собака, понимает их.
– Нашелся. – Губы мои онемели. – Чтоб его… нашелся.
Глава 7. Пятерка пентаклей
«Женщина приятной наружности в 37 лет желает выйти замуж за подходящего по возрасту и взглядам человека. Интеллигентная и деловая, не обремененная материальными трудностями, но даже имеющая годовой доход в 500 руб. От вас – желание раскрыть душу и фотография».
«Владивостокский вестник», колонка брачных объявлений
Он лежал на старой косе. Лежал навзничь, широко раскинув руки, точно желая обнять это грязное сизое, точно прокуренное небо. Он лежал, и клочья водорослей, прицепившиеся к телу, казались путами.
Выли собаки.
И старый волкодав распластался на мокрой гальке, не смея приблизиться.
Море, отползая, все же дотягивалось до мокрых Мишкиных ног. И подбиралось выше, а потом отступало, точно никак не способное решить, оставлять ли такую замечательную игрушку, или люди все же обойдутся.
Яжинский первым ступил на пляж.
– Стоять! – Громкий окрик Бекшеева заставил волкодавов заткнуться. Да и Яжинский замер. – Сначала тело осмотрим мы. Потому что…
Потому что мальчишки, выросшие на этих скалах, не падают с них. И не ныряют в зимнее море.
Потому что…
– Зима, вы бы не могли… спуститься? – просить Бекшееву явно было неловко.
Он держался рядом, но отчетливо прихрамывал. А с тростью по горам не побегаешь. Тем более если ее дома оставить.
Да и костюмчик его, из темной шерсти, не для местных красот.
Я кивнула.
Спущусь. Осмотрю. Пусть и тошно, до того тошно, что зубы сводит. И Яжинский отступает, пропуская меня вперед.
Здесь берег пологий, и море порой выносит… всякое.
Теперь вот Мишку.
Шаг.
И галька скрипит под подошвой, проседая, а ямина заполняется соленою водой. Море холодное. И чувствую холод сквозь ботинки.
Иду.
Осторожно. Стараясь, как учили, видеть. Все. Берег пуст. Если тут кто и был, то следов не оставил, а если и оставил, то прилив их вычистил. Еще пару часов вода будет отползать, а вот Мишка останется.
Как же он так.
– П-подождите! – голос Бекшеева останавливает в трех шагах от тела.
Этот упертый баран все-таки полез по тропе. А как еще назвать человека, который с трудом на ногах держится? И не держится, судя по зеленому моховому следу на брюках. Но лезет, лезет… вцепился в плечо Яжинского, а тот и рад.
– Не трогайте ничего. П-пожалуйста. Я… дайте мне минуту. Я просто должен все увидеть.
Он трет виски и закрывает глаза. А потом решительно делает шаг, вклиниваясь между мной и Мишкой.
– Кто это?
– Начальство. Новое, – говорю тихо, не сомневаясь, впрочем, что слышат нас превосходно.
Яжинский кивает. А вот начальство… Бекшеев оборачивается.
И глаза открывает.
Твою же ж…
Расплывшиеся зрачки. Радужка почти не видна. А вот по белкам проступает характерная сетка капилляров. Правда, в этой утренней мути кровь кажется черной.
Запавшие глаза.
И сосуды, выступившие на висках.