Шунь прошуршал тапками в угол читальной залы с дубовыми, опять же, читальными столами. В углу висел допотопный умывальник, под которым стояла заменявшая ведро братина. Шунь обвалял палец в мучнистом зубном порошке, зашарил по деснам и улыбнулся: за ночь зубы снова подросли. Причем все, включая зуб мудрости, приобрели трогательные детские зазубринки. Каково! Случилась настоящая удача, ибо в своей прежней столичной жизни Шунь частенько маялся болью, но нахождение во рту рук чужого человека было ему неприятно, кариес покрывал зубы черными выбоинами — Шунь боялся дантистов. К тому же денег на них никогда не хватало. За это он дантистов не жаловал, обзывал дантесами и с сожалением думал о Данте, вынужденном стоять с ними в словаре по соседству.
От подросших зубов раздвинутым по вертикали губам было неудобно, они едва смыкались, но зато теперь Шунь точно знал: накопленная годами безбрачия и отшельничества святость дала дружные всходы. И это при том, что, в отличие от правоверных буддистов, комаров он изничтожал без жалости, в отличие от православных, поста не соблюдал, не брезговал и крепкими алкогольными напитками, включая вульгарную самогоночку. Впрочем, поднятие чарки Шунь расценивал не как бытовое пьянство, а как ритуал очищения от скверны мира. А относительно того, что мир был именно скверным, никаких сомнений он не испытывал. Да, именно так: мир непознаваем и к тому же скверен.
Для такого мнения у Шуня было припрятано множество не всегда отчетливых аргументов. Сам он появился на свет в среду, 7 февраля 1951 года от Рождества Христова, то есть, если быть более точным, в год младшего брата металла и зайца. Напоминаю, что Джугашвили-Сталин пребывал тогда еще живее всех живых и даже некоторых мертвых, затеяв очередной перебор людишек. Последние годы подзатянувшегося каннибализма проходили под девизом правления “Незамутненная мудрость и драконова радость”. С радостью все шло вроде бы по плану: дрожали врачи, дрожали кибернетики, дрожали филологи, дрожали евреи, — но свежесть восприятия все-таки покидала генералиссимуса, ночные занятия лингвистикой подтачивали силы и отвлекали от главного. “Ох, мудрено…” — думали соратники после прочтения основополагающей брошюры “Марксизм и вопросы языкознания” и внутренне потирали потные ладони, предвкушая скорую смерть вождя от маразма. При ближайшем рассмотрении дракон все больше походил на немощную рептилию, которой пора в мавзолей.
7 февраля года металла и зайца Союз Советских Социалистических Республик сложил щупальца кукишем и отказался платить Соединенным Штатам Америки должок по ленд-лизу. И не зря: косящие под китайцев серпасто-молоткастые соколы бились насмерть со звездно-полосатыми стервятниками в многострадальном корейском небе. Какой уж тут должок? Газеты, разумеется, не обходили вниманием это самое небо и со значением писали: “Рожденная на советской земле радуга как бы обнимает весь мир многоцветным радостным сиянием”. Читая эти строки, значительная часть ойкумены по-бабьи вскрикивала: “Чур меня, чур меня!” А лакей империализма, монархо-фашиствующий волк Иосиф Броз Тито даже выл, глядя на радугу с берега Адриатического моря. Не догадываясь о дряхлости лингвиста, отощавшие колхознички по-прежнему увлекались словесной магией. В этот день село Голодуша на Псковщине они единогласно переименовали в Раздолье. Переименовав, разошлись по покосившимся избушкам хлебать пустые кислые щи и слушать радио, из которого неслось:
Союз нерушимый республик свободных
Сплотила навеки великая Русь.
Да здравствует созданный волей народов
Единый могучий Советский Союз!
Животы колхозников, рабочих и размазанной между ними интеллигенции пучило еще и от гордости: ядерная бомбочка была полностью готова к употреблению, а запас народной смекалки не давал сбоев. В этот день инженер Загибайло мечтал на партийном собрании: “Следует дать по конечностям гидре империализма во всех ее проявлениях: акуле дяде Сэму, британскому льву и примкнувшему к ним стервятнику, который прикидывается галльским петушком. Кроме того, следует по всей неуемной стране организовать типовые заводы по пересечке напильников и восстановления их до трудоспособного состояния. А то жалко, что миллионы отработанных напильников лежат без дела. А еще следует послать голодным американским неграм корабль с отборным картофелем и тыквенными семечками”. В этот день вернувшийся из творческой командировки журналист Немцов рассказывал сказки на другом профсоюзном собрании: “Центральная площадь Кенигсберга… тьфу ты… Калининграда названа именем Трех маршалов. От нее отходят проспекты: Победы, Сталинградский, Советский. Я много бродил по этим проспектам. Там, где раньше воняло фашистской Бабой-Ягой, теперь стойко благоухает русским духом”.
Нужны ли еще доказательства того, что этот день, в сущности, мало чем отличался от других? Впрочем, одно отличие все-таки было: 7 февраля аудитории заполнились бодрыми голосами — студенческие каникулы, к сожалению, закончились.
Но и это еще не все. В биографии Шуня наблюдались отягчающие моменты и личного плана. Например, мать Шуня зачала его в безбрачии от дворника Степана — после той ужасной войны дефицит поразил все, включая дееспособных мужчин. От контузии Степан слышал неважно, зато отличался статью и был политически грамотен — мел треснувший асфальт и крепкий булыжник чище чистого, а в ласках никому не отказывал по высшим стратегическим соображениям: полагал, что интересы победившей страны требуют решительного улучшения демографической ситуации. Одна мировая война только кончилась, а в воздухе уже подванивало другой. “Вот захерачат нам Хиросиму — что нам останется? Хер без ятя! Хоть бы в чистоте помереть”, — подумывал он с метлою в руках.
Будучи молчалив, Степан выражался по преимуществу кратко, исчерпывающе, емко. Вопросы его требовали от ответчика такой же определенности.
— Ну что, пришла? — только и сказал он Вальке, уставившись на ее грудки, стесненные синим крепдешином в белый горошек. Валька залилась краской. — В первый раз, что ли? — Валька побледнела. — Тогда придется потерпеть.
Валька закусила губу. Степан указал ей метлой на топчан.
Валька, конечно, потерпела, но все равно померла родами. Еще не нареченный плод выдался чересчур велик для узкого Валькиного таза; для будущего младенца сделали запасной выход в виде кесарева сечения, кровь остановить никак не могли, вот и умерла. Приложив ее младенца к груди, соседка по палате Тоня Царева ощутила истинно мужской прикус. Под боком пищала ее Шурочка, а ей хотелось мальчика. Языковая ситуация в стране сказывалась и на Тоне: она была тоже неравнодушна к ономастике. “Нареку-ка я тебя Владимиром. Имя перспективное, несиротское, начальственное и, что немаловажно, с ясной для русского человека этимологией. И к фамилии нашей тоже очень подходит”. Вопрос с метрикой и пропиской был решен положительно, комар носа не подточит. Тоня училась на педагога родной речи, дипломную работу писала по русским народным пословицам.
Что до Вовочки Царева, то он проживал бело-молочный период своей жизни, ничего такого не ведая. Ни ужасов геополитики, ни испытаний ядерно-водородных бомб прямо в открытом всем ветрам воздухе, ни своей родовой тайны. Сорняком рос, по переулкам арбатским газеткой катился. Шурочка оказалась ему сестренкой, он ей — братиком. Близнецы! Но отца у них в документах все равно нарисовано не было — Тоня согрешила с командировочным из Хабаровска: семь суток сюда, ночь в столице, семь суток обратно. Это никого не задевало — все так жили, отчества превращались в формальность.
Братья и сестры Антонины гладили по головке обоих малышей. При этом они находили, что Вовка пошел в их масть, а вот Шурочка как-то не задалась. Тело у Шурочки и вправду было белее белого — будто молочная сосиска, обернутая в целлофан. “Наша порода!” — восклицал Тонин дядька, слюнявя Вовкины ножные складочки перебродившей слюной. Складочки эти, правду сказать, ничем особенным от Шурочкиных не отличались. А если бы и отличались, это вряд ли бы повлияло на экскламации. “Будь мужиком и мать не обижай”, — трепали родственники Вовочку по смуглым щекам. Оттрепав и переночевав на матрасе, расстеленном на дощатом полу, пропахшие паровозным дымом родственники навсегда растекались в евразийские разные стороны.