Очкасовская труба была прокинута от Тюмени до самой Великой китайской стены. По этой стеночке он гарцевал не однажды, но без всякого толку: китайчата придерживались мнения, что за стеной ему делать нечего, в ее приватизации — даже какой-нибудь пары метров! — ему решительно отказывая.
— Да что вы меня боитесь! Я же вам не кочевник какой-нибудь! — горячился Очкасов.
— Нет, нам и так хорошо, не первый век за стеной рис палочками кушаем.
Для национального престижа это было обидно. Мелкими, очень мелкотравчатыми оказались китайчата — как по росту, так и по душе. Из чувства ущемленной гордости великоросса и родилась газетенка. Нажитый капитал просто обязывал Очкасова быть патриотом. Его и вправду потянуло к духовности, основой которой, как каждому известно, является русский разговорный язык.
В своей монографии “Мистический опыт пользователя великого и могучего”, защищенной в качестве докторской диссертации, Очкасов, в отличие от упоминавшегося много раньше дряхлого маразматика, отмечал: “Родной язык — это такая великая прачечная, в которой отмываются вовсе не деньги, как могут подумать некоторые. Эта прачечная отмывает нас, грешных, от всего наносного”. Это был основной тезис, выставленный к защите. У членов ученого совета не хватило для возражения слов. Защищая родной разговорный язык от недобросовестных пользователей, Очкасов, естественно, заинтересовался и изящной словесностью — основав благотворительный литературный фонд “Идиот”. Подавляя брезгливость, литераторы принимали чеки из очкасовских рук с низким поклоном. Справедливости ради следует заметить, что поклон получался у них вполне естественным.
Наряду с фотографиями, на которых Очкасов предъявлял себя вместе с другими членами Ближней Думы, стены служебного кабинета украшала и писанная маслом картина находившегося ныне в фаворе художника Ваяшвили: Очкасов в обнимку со Львом Николаевичем Толстым. Оба были реалистично нарисованы в полуторную величину. Толстой был в толстовке, а Очкасов — в “очкасовке”, рубашке с открытым воротом вальяжного гавайского типа. Очкасов утверждал, что у него часто болит душа за Россию — вот и носил такую рубашенцию, чтобы было удобнее держаться за сердце. Толстой привычно засунул мозолистые руки за поясок, Очкасов же спрятал их в карманы мятых шортов. Очкасов что-то шептал старику в бороду, Толстой навострил уши и внимательно слушал. Именно внимательно, а не с недоверием, как утверждали думские остряки. При этом художнику непонятным образом удалось достичь поразительного эффекта: нос у Очкасова как-то скукожился, и зритель наконец-то смог заглянуть ему в глаза. Впрочем, это не совсем так. Скорее, Очкасов заглядывал тебе в душу: сколько ни кружи вокруг него, глаза неотступно следовали за зрителем. Так что зритель ощущал себя уже не зрителем, а дичью. Или “объектом”, как, потупив глаза, выражаются сотрудники спецслужб.
По совокупности достижений картина Ваяшвили тянула на государственную премию “Большая картина”. Увидев двойной портрет, тайные недоброжелатели Очкасова, а их насчитывалось немало — почитай вся Ближняя Дума в полном составе, — оставшись в кулуарах без портретированного, хохотали в голос и даже шипели. Очкасов по их поводу не испытывал никаких иллюзий, но мысль его всегда работала на перспективу: “Ничего, лет через двести все будет казаться не таким однозначным. Лет через двести даты рождений и смертей подзабудутся, подсотрутся, и тогда все мы перестанем казаться круглыми идиотами”. При этой мысли он потирал свои большие хирургические ладони друг о друга.
Что бы ни говорили о нем злопыхатели, мысли о далеком будущем и вправду согревали Очкасова. Все-таки было что-то и в нем от мечтательности настоящего русского человека. Он уже и завещание составил, распорядившись положить в пуленепробиваемый гроб письма, которые пришлют ему соотечественники в благодарность за его многогранную деятельность.
Эта мечтательность и произвела в Очкасове переворот: может, и вправду есть в этом Шуне что-то недооцененное? Может, имеет смысл приспособить его к какому-нибудь важному и полезному для страны делу? Да и жалко его — в глуши, бедняга, гниет.
На заседаниях Ближней Думы частенько судачили о том, что у народа не осталось ничего святого за душой. Некоторые облыжно утверждали, что это якобы от бедности он стал таким вором, разбойником и убийцей. А потому следует якобы поделиться и отстегнуть ему от природной ренты на водку с чаем — вот он, болезный, и войдет в берега. Эти некоторые гундосили про национальные прожекты, даже скинуться на них предлагали из личных средств, но Очкасов им не верил и яростно спорил.
— Разговоры в пользу бедных следует немедленно прекратить. Лично я народу своего не отдам. Россия никогда никому контрибуций не платила. Даже после поражения в бесславной Крымской войне, даже после ужасного разгрома, учиненного нам японцами в Цусимском проливе. И я, как образцовый представитель родины, тоже налогов не плачу. Кроме того, все мы прекрасно знаем, что не в деньгах счастье, а народ наш глуп, как младенец. Деньги — прах. Они губят душу. За примерами далеко ходить не надо, — выразительным взглядом Очкасов обвел залу, отделанную под орех. — К тому же деньги легко истрачиваются. Настоящее счастье помещается в мозгу, а не в каком-нибудь другом органе. Вот и надо дать народу национальную идею, чтоб ему шибануло в голову газировкой. А он вокруг этой идеи, я уверен, сумеет сплотиться, объединиться и слиться. И скажет спасибо. Тогда и только тогда он перестанет петь заунывные протяжные песни, позабудет про свою тяжелую долю, выучит слова величественного российского гимна и затянет его. Национальную идею не пропьешь и не продашь — она никому даром не нужна. Именно в этом и заключено ее главное достоинство, — ораторствовал Очкасов.
Возразить ему было трудно. Беда заключалась в том, что подходящей идеи как-то не находилось. На последнем заседании думский председатель Николаев устроил Очкасову настоящую выволочку. У председателя было незапоминающееся лицо разведчика-нелегала — стертые черты на яйцевидном черепе с шевелюрой умеренной густоты. Лицо не раздражало взгляда ничем личным, в связи с этим его обладатель и оказался в председательском кресле — многие другие члены Ближней Думы, включая Очкасова, напоминали актеров характерных ролей или просто уродов. Кроме внешности, сыграла, разумеется, свою роль и фамилия Николаева, намекавшая на династическую преемственность. В народе его и вправду прозвали Николашкой, но он находился выше народа. Намного выше. Он искренне полагал, что сам Бог поставил его и над гадами земными, и над зверями лесными. Не говоря уже о двуногих мерзавцах, так и не сумевших избавиться от желаний.
Председатель энергично растер ладонями приятно свисавшие щеки, заполировывая последние следы узнаваемости. Бывалые думцы хорошо знали: этот жест не обещал положительных эмоций присутствовавшим. Председательские ноздри раздулись, обозначая аллегорический гнев.
— Что ты конкретно, Очкас, предлагаешь? Я тебе эту идею рожу, что ли? Вертикаль власти мы уже в шеренгу построили и выборы отменили на всех уровнях. Так что про демократию, даже с национальным специфическим суверенным душком, нам никто не поверит. Свободу слова, слава богу, под корень извели. Думать, конечно, не запретишь, но вслух уже мало кто выражается. Отдельные недостатки еще, правда, вскрывают, но с тотальным охренительством мы покончили, экстремизму поставив надежный заслон.
— Все-таки нельзя же за слонами остальную фауну не замечать! Может, про равенство утку запустим? — робко спросил Очкасов, смутно припоминая безобразия великой французской революции.
— Хоть у тебя язык и без костей, а тезис твой все равно не диссертабелен. Ты из своей трубы сколько замков кирпичных выстроил?.. Молчишь? А у меня записано. Дочка твоя где?.. Молчишь? А я тебе прямо скажу, как брат брату, — по италиям блядует. А сынок твой где автомобилестроительный гигант прикупил?.. Молчишь? А я тебе скажу — в Туманном Альбионе. Что ты носом воротишь и мне зубы заговариваешь… ты лучше посмотри народу в глаза! Да и все мы, правду сказать, одного поля ягоды. Так что про равенство ты даже не заикайся. Ты что, хочешь в вагоне метро без мигалки в Думу ездить?