«„Наместник“: вина – в безмолвии?» и «Освенцим на суде» – еще два примера суждений Арендт. Первое из них – вердикт Пию XII, «виновному», согласно ее интерпретации пьесы Хоххута, в том, что он чего-то не сделал, т. е. в грехе бездействия. Папа не обличил Гитлера в уничтожении европейского еврейства, и если бы он это сделал, последствия его действий не мог предсказать ни он, ни кто-либо еще. Своим осуждением папы она подняла дополнительный вопрос о том, почему мы безответственно уклоняемся от своей обязанности осудить отдельного человека, притязающего на звание наместника Христова на Земле, за неспособность совершить поступок; и почему, вместо того чтобы вынести суждение, мы предпочитаем отказаться от двух тысяч лет христианской традиции и отбросить саму идею человечности. Вторым ее суждением было осуждение мира, поставленного с ног на голову, фальшивого мира, утратившего всякое подобие реальности, где любой вообразимый кошмар был, если и не разрешен официально, то возможен. В эссе об Освенциме Арендт привела в пример одно, казалось бы, невозможное событие, а именно вынесение приговора врачу Францу Лукасу, единственному порядочному человеку среди подсудимых, который, в отличие от Эйхмана, явно размышлял о содеянном и потерял дар речи, когда в полной мере осознал, чем обернулось исполнение «гражданского долга» перед откровенно преступным государством.
Благодарности
Было бы чистой воды безумством пытаться отблагодарить поименно всех многочисленных ученых, чьи работы, посвященные Арендт, повлияли на меня и с самого начала указали мне направление для моей собственной работы. Я говорю спасибо им всем сразу и назову по именам лишь нескольких друзей, в том числе ученых, тем или иным способом оказавших поддержку тому более обширному проекту издания неопубликованных и несистематизированных сочинений Арендт, в рамках которого подготовлен и этот том. В алфавитном порядке: Бетания Асси, Джек Барт, Ричард Дж. Бернштайн, Джон Блэк, Эдна Броке, Юдит Вальц, Дэвид Вигдор, Дана Вилла, Кейт Дэвид, Антония Грюненберг, Рошель Гюрштайн, Джордж Катеб, Лотте Колер, Маргарет Кэнован, Мери и Роберт Лазарус, Урсула Лудц, Эриен Мак, Матти Мегед, Гейл Перски, Бернард Флинн, Джерард Р. Хулахан, Джонатан Шелл, Рей Цзао, Доре Эштон и Элизабет Янг-Брюль.
Огромным удовольствием было работать с Schocken Books, не в последнюю очередь потому, что в 1946–1948 годах в этом издательстве работала редактором Арендт, выпустив, помимо прочего, блестящее издание Кафки. Я признателен Дэниелу Фрэнку не только за его терпение, но и за проницательные редакционные замечания. Любому, кто работал с текстами Арендт, известно, насколько редко, особенно сегодня, удается найти издателя, небезразличного к ее мысли, либо хорошо в ней разбирающегося. Найти познания и небезразличие, объединенные в одном человеке, как я нашел их в Дэне Фрэнке, – редкая удача.
И последнее: во многих странах вдумчивые юноши и девушки начинают понимать, что для того, чтобы быть в этом мире, как дома, необходимо переосмыслить прошлое и воссоздать хранимые им сокровища и катастрофы в качестве своих собственных. Они осознают, что, говоря словами Арендт, «мышление без помощи протезов» – это условие, при котором воля к действию по-прежнему что-то для них значит. Эти молодые люди, обращающиеся к «Ханне» (как они ее называют) как к проводнику, которому они доверяют, нигде не найдут более решительного подтверждения сложности и неотложности того, с чем они сталкиваются, чем в этих сочинениях об ответственности и суждении. Таким образом, этот том посвящен тем, кого Арендт называла «новоприбывшими», тем, от кого зависит будущее человеческого мира – если ему суждено иметь будущее.
Пролог[33]
С тех пор как я получила несколько шокирующую весть о вашем решении избрать меня лауреатом премии Зоннинга в признание моих заслуг перед европейской цивилизацией, я не переставала размышлять над тем, что я могла бы сказать в ответ. Этот простой факт, воспринятый сквозь призму моей собственной жизни с одной стороны и свойственного мне отношения к подобным публичным событиям – с другой, пробудил во мне так много довольно спорных реакций и размышлений, что мне было непросто его принять (сказанное, конечно, не относится к тому глубокому чувству благодарности, которое делает нас беспомощными, когда мир ниспосылает нам истинный дар, когда нечто приходит к нам по-настоящему беспричинно и безвозмездно, когда Фортуна улыбается, с блистательным равнодушием оставляя в стороне все то, что мы сознательно или полусознательно лелеяли, считая своими замыслами, целями, чаяниями).
Позвольте, я попробую во всем этом разобраться. Начну с чисто биографических фактов. Для того, кто покинул Европу тридцать пять лет назад, причем отнюдь не добровольно, а потом стал гражданином Соединенных Штатов, полностью добровольно и сознательно (потому что это была Республика, где действительно правил закон, а не люди), признание его заслуг перед европейской цивилизацией – вовсе не мелочь. То, что я узнала в те первые, ключевые годы между иммиграцией и натурализацией сводилось, в общем, к самостоятельно освоенному курсу политической философии отцов-основателей, а особенно убедительным для меня оказалось существование политического организма, крайне непохожего на европейские национальные государства с их гомогенным населением, их органическим восприятием истории, их более-менее твердым классовым делением и их национальным суверенитетом с его понятием raison d'etat. Идея, что, когда грянет гром, нужно пожертвовать разнообразием в пользу «union sacree» нации, некогда олицетворявшей собой величайший триумф ассимилирующей способности господствующей этнической группы, лишь сейчас начала трещать по швам перед лицом угрозы превращения всякого правительства – в том числе правительства Соединенных Штатов – в бюрократию, где правят не люди и не законы, а анонимные канцелярии или компьютеры. Их полностью обезличенное господство может оказаться большей угрозой свободе и тому минимуму цивилизованности, без которого нельзя представить никакой жизни сообща, чем самый вопиющий произвол тираний прошлого. Но в те времена господство масштабности в сочетании с технократией, грозящее исчезновением, «отмиранием» всех форм правления, еще оставалась благонамеренной идеологической фантазией, а его кошмарную сторону можно было обнаружить только в результате внимательного критического рассмотрения; опасности, которые оно таит, еще не были насущной политической проблемой. Поэтому, когда я приехала в Соединенные Штаты, наибольшее впечатление на меня произвела именно возможность стать гражданином, не платя за это ассимиляцией.
Я, как вы знаете, еврей, feminini generis, как вы видите, выросла и получила образование в Германии, как вы, без сомнения, слышите, и восемь долгих и вполне счастливых лет во Франции тоже оставили свой отпечаток. Я не знаю, в чем состоит моя заслуга перед европейской цивилизацией, но с готовностью признаю, что все прошедшие годы я с чрезвычайным упорством держалась за свою европейскую биографию со всеми ее подробностями, что порой отдавало некоторым упрямством, ведь я, разумеется, жила среди людей – часто своих старых друзей, – которые прилагали все усилия к обратному: они, как могли, старались говорить, выглядеть и вести себя как «настоящие американцы», по большей части попросту следуя привычке жить в национальном государстве, в котором тебе, если ты хочешь принадлежать ему, нужно походить на представителя нации. На свою беду я никогда, даже в Германии, не хотела принадлежать национальному государству, поэтому мне непросто было понять, какую огромную и вполне естественную роль для всех иммигрантов играет тоска по дому, особенно в Соединенных Штатах, где национальное происхождение, утратив свое политическое значение, превратилось в сильнейшие узы, соединяющие людей в обществе и в частной жизни. Однако ту роль, которую для окружавших меня людей играл образ страны, возможно, пейзажи, набор привычек и традиций, а самое главное, определенный менталитет, для меня играл язык. И если я и сделала для европейской цивилизации что-то осознанное, то этим, несомненно, было мое осознанное решение после того, как я покинула Германию, ни за что не изменять своему родному языку, какой бы другой язык меня ни пригласили или принудили использовать. Мне казалось, что для большинства людей – а именно для тех, у кого нет особенных способностей к языкам, – какие бы языки они ни усвоили в дальнейшем путем изучения, родной язык остается единственной надежной системой координат. Причина тому проста: слова, которые мы используем в обыденной речи, приобретают свой особый вес – тот самый, который определяет их использование и спасает нас от бездумных клише, – посредством многосторонних ассоциаций, автоматически и уникальным образом выныривающих из сокровищницы великой поэзии, которой осенен именно наш язык и никакой другой.