Зазвенел колокольчик в конце коридора.
Как когда-то, садится на заднюю парту к Амелькину. И опять переносится в весну сорок второго — так поразительно все совпадает: и парты заняты те же, и в окне зеленая пасмурность, и сам едва сидит от слабости, от волнения, от радости возвращения в школу…
Только вот теперь впереди, у окна, эта незнакомая девушка в гимнастерке… Она изредка оборачивается назад к подруге и мельком, вскользь посматривает на Егора. И тот старается не пропустить случайный ее взгляд, хоть и угадывает за ним легкую снисходительность.
В ее лице есть что-то неправильное, какая-то смещенность. Не понять, в чем… Наверное, глаза с чуть скошенным разрезом… Или немного курносый для чистого овала лица нос?.. Но в смещенности этой — живость, и лицо всегда новое, и нельзя оторваться… Егору стыдно перед Лялей — воспоминание покалывает, скребет — и не может переломить себя, глаза сами убегают к окну, к передней парте…
Виктор тут же замечает и подшептывает, что девушку зовут Галя Куравлева… Она училась в девятом, когда они были в восьмом… Егор сразу ее припомнил. Конечно же на переменах ее видел! Если б не гимнастерка и не мужская стрижка — тотчас бы узнал! Она, оказывается, в госпитале работала, в Рязани, и прошлой осенью вернулась в школу…
30
Последний экзамен прошел.
И вот их класс. И уже не их… Они стоят растерянно, видят парты, стены, доску с ненужными уже записями, пустошь за окном, дальний лес…
И тут, нарушив тишину и растерянность, Галя вскочила на парту и пишет что-то карандашом на бревне стены… Рука по локоть вылезла из рукава гимнастерки; на губах не то улыбка, не то проглоченные слезы. Написала, спрыгнула и отошла к окну.
Виктор не замедлил забраться на ту же парту и, поправив очки, прочитал тонким срывающимся голосом: «Здесь прошло наше детство»…
И только сейчас, когда Амелькин слова эти прочитал, Егор впервые понял смысл произошедшего. И от того, что написала эти слова Галя, пронзительность понятого еще острей. И Галя отдаляется, она мудрей их…
Она нравится, даже очень, но сказать, что влюбился, Егор не мог бы. Он постоянно думал о Ляле, и любовь берег, и скучал, и ждал встречи… Назвать это увлечением тоже нельзя, самое слово претило, что-то в нем случайное, легкомысленное… Тут скорей вроде любования издали. Их разделяло расстояние умудренности и пережитого, которое невозможно перешагнуть. Расстояние это всегда обозначалось легкой, почти неуловимой снисходительностью, сквозившей в ее отношении к Егору.
Виктор постоянно подшептывал про нее какие-то догадки, полусплетни какие-то… Он по-щенячьи в нее влюбился и мстил ей за равнодушие, верней, за ровное, просто как к однокласснику отношение. Рассуждения повторялись одни и те же… Не так-де просто вернулась она из госпиталя в школу… Тут не обошлось без «романа» и всего «протчего»… Так он плел. Егор ему не верил и не слушал, а потом стал обрывать. Виктор обижался, уходил, чтоб тут же вернуться и начать все сначала.
От россказней этих Галя не теряла ничего, напротив, сделалась в глазах Егора еще значительней и отдаленней. Милая живость лица и женская законченность ее принимались еще острей и безнадежней…
А если что и было у нее, так и должно быть — она же старше. Но б ы л о не так, как Витька плел. То есть все, может, и так, если в лоб, голо. Но внутренне, по ее понятию и по нынешнему пониманию Егора, — вовсе не так и совсем не в том смысле, который вкладывал в свои сплетни Амелькин… И вообще — что было, пусть было. Прошлое не возвращается, не переделывается, и человек всегда, каждый день — другой.
Она приходила утром в класс, и солнце освещало ее сбоку, и даже выражение лица никогда не повторялось — всегда новое, и гимнастерочка так отглажена щегольски, будто каждый день — новенькая, и широкий ремень поблескивает, запах кожи доносится через класс — новенький совсем офицерский ремень. И вся Галя каждое утро — другая, и нет в ней никакого «прошлого». Просто она пережила больше — и поэтому в улыбке ее и в голосе проскальзывает снисходительность. Но теперь уже не видится усмешечка, как в начале, а просто ничуть не обидная снисходительность, такая, как у всякого старшего к младшим…
Галя у окна стоит и не слышит, что Виктор прочитал на стене, задумалась о своем, отделилась от остальных, отдалилась… Но это ненадолго… Тотчас подхватила толстушку Сидоркину, закружила у доски, затеяла хоровод. Вспомнила, что Амелькин приехал на велосипеде… Где велосипед? В коридоре? Девчонки, айда кататься! Первой выскочила из класса и, когда все высыпали следом, уже катила по широким половицам, повизгивая и ахая. И в озорстве этом было что-то прощальное, последнее. С хохотом погнались за Галей, и в смехе тоже прощанье.
31
И вот уж кутерьма подготовки к выпускному вечеру… И весело, и грустновато, потому что и в этом — прощание…
В памяти остается пыльный проселок, мышатая кляча, которая идет, пока подстегивают. Они сняли рубахи, свесили ноги с тряского полка и по очереди берутся за кнут. Душно от раскаленного сена, брошенного на полок, от жаркой пыли, от безветрия.
Миновали поле, въехали в деревеньку, первое поселение по пути к реке. Когда-то добротные каменные дома под соломой за годы войны обветшали, вросли в землю, крыши оползли, обтрепались, черными ребрами торчали стропила, одинокие ветлы осеняли неуют. Пустынно и сонно на единственной улице. За пыльными окнами не мелькнет любопытное лицо; ни цветка, ни занавески, да и стекла не у всех — иные заложены саманным кирпичом, другие заткнуты рогожей.
Долго тащились по улице и наконец проехали последний дом с обломанной ветлой у крыльца. Егор погонял, Виктор стоял на полке, подставив спину солнцу. Егору показалось — кто-то мелькнул в двери дома и скрылся. Они отъехали довольно далеко, когда сзади громко засмеялись. Баба стояла на крыльце и, указывая в их сторону, хохотала.
Виктор тотчас сел, а потом даже лег. Баба все кудахтала, подзывая кого-то. Около нее в дверях показалась вторая, помоложе, и они, пересиливая смех, закричали:
— Эй, мужики, поворачивайте к нам!
Виктор быстро натянул рубаху — показаться на людях голышом — срамота.
— Лучше вы к нам!
— У вас полок жесткий, а у нас кровать разобратая!
Виктор вполне серьезно и деловито, хоть и срывающимся голосом, предложил повернуть. Но Егор правил прочь от деревни. Тогда Виктор достал театральный бинокль, который с недавнего времени заменял ему разбитые очки, всмотрелся и еще нетерпеливей просил поворачивать, дурашливо бормоча всякую похабщину. Вообще он часто и охотно говорил о женщинах, сводя отношения, казавшиеся Егору чрезвычайно сложными и деликатными, к простым почти по-собачьи. И сейчас разглагольствования Виктора неожиданно и полностью подтверждались — стоило лишь повернуть оглобли…
Егор продолжал подстегивать мерина. Дом с обломанной ветлой отдалялся. Егор мучительно переживал происходящее. Именно простота его пугала, опустошала. Что же это — повернуть, и все… И как же после э т о г о увидеть Лялю? Как с ней разговаривать? Ведь всякое слово станет ложью…
Виктор схватил правую вожжу и резко дернул, Егор оттолкнул его, а мерин, ничего не поняв, остановился.
В конце концов, после пререканий и взаимных колкостей, двинулись дальше.
Стоя на полке, Виктор смотрел в бинокль и мусолил отдалявшиеся прелести, Егор подстегивал лошадь. Теперь уж никакой силой не заставить его повернуть. А ведь хотел повернуть? Хотел. От признания этого становилось гадко…
Вдруг Виктор перестал молоть языком, опустил бинокль и сел. Он сразу как-то скис, суетливо поправлял рубашку, смущенно молчал…
Егор услышал вдали плач. Но не понял, в чем дело…
Виктор упавшим голосом сказал, что молодая женщина заплакала, прислонилась к косяку — и в голос, а та, что постарше, обняла ее и тоже…
Сидели согнувшиеся, притихшие, и кляча, будто поняв их, плелась без понуканий.