Плач этот, возносившийся в небо, тоска и боль его были много раз слышаны, но невыносимы, как впервые. Всплыли вдруг голоса ночных плачей, встававших над селом с начала войны, причитания вдов, получивших похоронки… Все перекликнулось сейчас с одиноким пронзительным звуком, повисшим в жарком поднебесье. Ни голод, ни бомбежка, ни холод, ни усталость — ничто из испытанного не могло сравниться со скорбными рыданиями, обращенными в пространство, брошенными с крыльца в небо. Ничего более страшного Егор не представлял, даже собственная смерть, казалось, не была бы страшнее.
Они долго ехали молча, деревня скрылась за ржаным полем, и голоса истаяли, только жаворонок остался…
И крутой спуск к реке.
Там, вдали, у самого уреза воды, завиднелся дымок и шалаш, а потом поднялись из трав головы и плечи рыбаков. Их шестеро, все глубокие старики. Ветер поигрывал белыми бородами и волосами, пузырил выцветшие рубахи на сохлых плечах. Прямо и торжественно сидели они за трапезой. Перед ними на щитке от бакена — горка вареной рыбы, курившейся парком. Они медленно брали рыбин и неторопливо разбирали до косточек.
На Виктора и Егора старики обратили не больше внимания, чем на речных птиц, подлетевших к столу. Молча продолжали они трапезу и глядели вдаль. Лишь на приветствие слегка склонили головы.
После такого приема — подумалось Егору — можно, ничего не спрашивая, поворачивать назад… Но Виктор, ничуть не смутившись, направился к самому представительному старику, безошибочно угадав в нем бригадира, степенно представился, подождал, наблюдая за впечатлением (отец Виктора был не последней спицей в районной колеснице — это он придумал поездку, дал лошадь и согласовал все с колхозным начальством), не торопясь достал бумагу с отцовской подписью и протянул.
Бригадир не сразу ее взял — прежде подобрал с широкой ладони головку плотвы, разгрыз, обсосал, выплюнул кости, обтер пальцы о портки и лишь тогда принял бумагу. Держа записку вверх ногами, поднес к глазам, внимательно осмотрел, чтоб затем неторопливо сообщить, что забыл очки дома, и попросил Виктора прочитать вслух.
Рыбаки оставили еду и внимательно слушали.
— Та-ак, — протянул бригадир. — Покажь, где роспись? Эта? Ну, ну… — Покачал головой, задумался и твердо вынес решение: — Рыбы тебе не дам.
— Как же так! — с подчеркнутым недоумением, несколько даже театрально воскликнул Виктор. — Просьба такого ответственного лица… Для выпускного вечера… Все согласовано…
Бригадир медленно поправил бороду.
— Лица-то лица… А отколь мне знать, что это его роспись? Может, ты сам… — Ослабил ремешок, почесал грудь и примирительно добавил: — Я его не против. Пущай сам приедет да распорядится. У нас продукция оборонная. Мы рыбу лавим, солим, в бочки печатаем и на пароходе — в самую Рязань. Вон куда! А ты хошь, чтоб тебе так разом — пожалуйте. Пущай сам приедет, мы лично отпустим, он распишется, чтоб для отчетности… — провел рукой по бороде. — А тебе не дам. И не проси.
Медленно сел, взял из дымящейся кучи подлещика; и тотчас все рыбаки тоже взяли по рыбе, перестали замечать пришлых просителей, будто те — всего лишь случайные кулики, залетевшие с песков…
Несолоно хлебавши поплелись к лошади. Виктор в сердцах ругал старика, грозился, но, странно, особенного разочарования они не чувствовали…
И вот кляча уже тащится по деревеньке, протянувшейся в одну улицу вдоль реки. И слышится тихое неуверенное пение где-то в стороне. Странные неверные голоски выводят песню ли, частушку ли — не понять… И никого не видно еще, только слабенько теплятся расплывчатые звуки…
Виктор сказал: наверное, троицу справляют…
И вот из проулка в отдалении показалась праздничная процессия. Впереди — несколько парней в расшитых рубахах под ручку с девушками, наряженными в старинные кофты, сарафаны и поневы. Пары медленно двигались навстречу, приплясывали и пели, а за ними, тоже по-праздничному одетые, девушки без парней. Приплясывание и пение по-детски неумелы, робки, движения парней, обнимавших девушек, боязливы, взмахи рук неуверенны… Им лет по двенадцать — шестнадцать…
Чем ближе они, тем ясней какое-то несоответствие, не понять еще, в чем — то ли кофты и поневы сидели мешком, были со взрослых, то ли рубахи и кепки на парнях слишком велики…
Попозже ухо уловило, что в хоре вовсе не слышится басков, хотя парней было с полдюжины.
А когда поравнялись с шествием, стало понятно: парней нет вовсе. Это девушки переоделись в мужское, поэтому так неловко сидели кепки и рубахи, портки пузырились на бедрах.
Увлеченные гулянием, девушки ничего вокруг не замечали, ластились к самодельным своим ухажерам, каждая норовила взяться под ручку, обняться. И все пели, пели, приплясывали вдоль вечерней улицы.
Виктор шепнул Егору, что в деревне этой нет ни одного мужчины — ни старика, ни инвалида, ни мальчишки.
Было больно от серьезности, с которой совершалось происходившее. Ни шутки, ни смеха, ни улыбки. И вдруг стало понятно, что тут нет ряженых, нет игры, нет праздника. Было в шествии этом что-то от поминок по ушедшим, по тем, кто навек покинул деревню… И жалкая замена тех, которые не вернутся, девушками, переодетыми в парней, вызывала тоску и боль.
И мелькнула мысль, что все это — плата за возвращенный недавно Крым, за освобожденный на днях Выборг, плата за высадившихся в Нормандии англичан и американцев…
Вечерние тени упали с обрыва на луг и протянулись до самой реки; и долго еще за спиной слышалось неверное жалкое пение.
32
Наказано каждому принести кружку и вилку; все остальное приготовили в школе заранее.
Егор затолкнул кружку в карман брюк, и при каждом шаге вилка позванивала в ней и очень его этим смущала, пока он не додумался переложить вилку в другой карман.
Не слишком ловко чувствовал он себя еще из-за новой шелковой рубахи, которую бабушка дала на выпускной вечер. Казалось, вся улица рассматривает, из каждого окна показывают пальцем. Очень уж хороша рубаха. До Егора ее всего один раз успел надеть перед самой войной теткин муж, погибший в прошлом году на Курской дуге. Только эта вещь у тетки и сохранилась как память, и она оставила ее бабушке, уезжая в эвакуацию на Урал.
Бабушка почти силком заставила Егора снять единственную застиранную мелестиновую его рубаху и заменить этой, шелковой, редкостного зеленовато-голубого цвета.
Виктора встретил на Базарной улице. Тот в отцовском выходном костюме. Рукава пиджака длинноваты, поэтому Виктор небрежно накинул его на плечи, и шик только увеличился. Да еще огромный вишневый пион в кармашке…
Впервые нарядились они в такую одежду. И странно — она-то и напоминала, что наступает п о с л е д н и й школьный вечер. Словно впитав умудренность старших, одежда шептала: кончилось, кончилось, прошло… Крылось в этом что-то перекликавшееся со словами, написанными Галей на бревенчатой стене класса.
В кармане у Виктора вилка позванивала о стакан, но нисколько его не смущала; он ступал с важной размеренностью; и Егор, будучи на голову выше, не мог сравняться с ним в значительности, хотя понимал: сегодня выглядеть надо посолидней. Поразмышлял на ходу, как получше приладиться к необыкновенным обстоятельствам, и придумал свой образ (не далекий, впрочем, от принятого Амелькиным) — замедлил шаг, начал растягивать слова, подбирая помудреней… Но тут же понял никчемность такой игры всерьез, посоветовал Виктору заменить пиджак на фрак, а бинокль на монокль, и расхохотался.
Важности и у Виктора хватило ненадолго. Вдали показалась школа, и там, у самого входа, мелькнуло незнакомое платье… Виктор поспешно вскинул бинокль и сказал, что это Галя.
В коридоре пахло пирогами и слышался патефон. «Брызги шампанского». Никогда ничего подобного в школе не было… Никогда. Поэтому захотелось выкинуть что-нибудь этакое, ни на что школьное не похожее.
Перед дверью класса Егор неожиданно выхватил у Виктора пион и, оттеснив его, боком впрыгнул в класс…