Литмир - Электронная Библиотека

Осталось от того времени одно воспоминание, тщательно укрытое на дне души. Старый Комкор вызвал к себе. Глаза его полностью затопила та вселенская тревога, когда-то казавшаяся непонятной. Теперь он не боролся с ней и не скрывал ее. Поглядел безнадежно, затравленно, и весь облик его вопил: конец, конец… Такого не бывало даже в самых гибельных переделках на фронте. Вместо разговора протянул записку и знаком показал, чтоб — ни звука… Там странные слова: подписан приказ о твоем увольнении, немедленно уезжай, минуты на счету… Бумажку он тут же сжег в пепельнице. И глаза его… Невозможно вынести…

И стены нового мира, который с такой одухотворенностью ставили, в одночасье обернулись стенкой, к которой теперь ставили воинов и строителей.

Это было как конец света. Ростислав Сергеевич открыл для себя, что перейдена грань, никогда раньше не нарушаемая, и за ней нет уже понятий чести, мужества, достоинства, нет трусости, смелости, нет ничего из основ, на которых держалась жизнь.

Наступила пора, когда требовалось просто выжить, и не больше. Прежние мерки стали неприменимы, ибо по немыслимому выверту истории верх взяли темные силы, у которых нет даже смутной потребности в прежних мерках и понятиях. Силы эти были и раньше, но тогда они подчинялись смыслу, а сейчас встали поверх всякого смысла, стали возносить только себя и для себя. Наступило страшное время животного размножения безликости, ничтожества, угодничества и невежества.

Надо было сохранить жизнь. Раньше он назвал бы свой поступок трусостью, но теперь в потоке смертей, унесшем Комкора и с каждым днем сметавшем таких же кристальных людей, осталось лишь инстинктивное побужденье — ухватиться за обломок и выжить не для себя, не для мира, не для того, что замышлялось, а для детей, для «живота своего»…

Ростислав Сергеевич оказался в домашнем мире, и выяснилось, что к жизни такой он совсем не приспособлен, а Ирина Викторовна и того меньше приспособлена…

Она затянулась махоркой и вновь вернулась в обычный свой нынешний облик.

Сережа стал прощаться. На душе — так, словно подсмотрел невольно, застал нечаянно врасплох; и надо притвориться, будто ничего не видел, и поэтому тяжело, гадко, мучительно.

Ростислав Сергеевич сидел, не выпуская яблока, и глядел на игрушку. Потом он подумал о Сереже и, мельком взглянув, вспомнил, что тот прощается (голос лишь теперь дошел до сознания), и предложил ему взять с собой яблок…

Услышав это, Ирина Викторовна поспешила с веранды — и тем еще усилила Сережино смятение. Он почти испуганно стал отказываться.

Она тут же вернулась с помятой кошелочкой, быстро-быстро набила ее янтарной антоновкой и протянула Сереже.

7

…Помнятся выстрелы из винтовок и пистолетов, поднятых над головами пожилых военных, приехавших на похороны от военкомата и несших впереди процессии ордена на красных подушечках… А седой грузный майор держал на вытянутых руках серебряную саблю, повязанную алым бантом…

Траурный салют над только что засыпанной могилой, где есть и Сережина горсть земли, скудной суглинистой земли, которая смогла, тем не менее, породить столетние березы, росшие вокруг, и смогла создать этого человека, только что сошедшего в нее; человека, никогда, ни единым словом не упоминавшего о своих заслугах, ставших для большинства очевидными лишь здесь из-за необычной этой скорбной торжественности; человека, который одной непритязательностью своей, оказавшейся теперь особенно заметной, уже показывал пример, западал в память, расторгал в душе что-то выбивающееся с проторенных, привычных дорожек и понятий…

И этот человек в эту минуту — в земле, прах, ничто… Нет, нет, он остался. Сережа знает, что остался. В Сереже остался, а значит, и в других остался. Живет его облик и голос, и по всякому поводу примериваешь, как бы он сказал, как посмотрел… И хоть только вот сам бросил горсть земли, все не покидает чувство, что он там — дома, в классе, на репетиции, стоит лишь пойти туда — и встретишь…

И только рассудок говорил, что человек этот ушел и никогда не вернется. Горсть земли, брошенная сейчас, безжалостно, без надежды отделяла от Ростислава Сергеевича и ставила перед свершившимся, перед этим холмиком, похожим на десятки таких же, высившихся там и сям, оседающих, принижающихся и равняющихся с землей…

И подумалось, что Ростислав Сергеевич и хотел всегда уравнения с жизнью, со срединным, истинным ее течением, с ее людьми и землей, порождающей травы, деревья и судьбы, поддерживающей бытие людей, деревьев и трав.

ТОЛЬКО НЕ ЗАБУДЬ

Повесть

В пору скошенных трав - img_6

Кроме них, еще никто не вставал…

По темному коридору, крадучись, вышли на лестницу, осторожно щелкнули замком; во тьме ощупью привычно спустились вниз, прикрыли дверь парадного, чтоб не грохнула.

Егор знал, когда лучше идти. В мастерской пересменок, и нужно посмелей, понахальней в самые эти минуты сунуться туда с мешком — и сразу к куче опилок. Авось не заметят… Опилки слева от входа, сам видел… Заглянул вчера и обмер — огромная куча, а они как дураки мерзнут рядом с таким богатством.

Во дворе всем известно: там военное производство и на дверях надпись: «Посторонним вход строго воспрещен». Известно, что делают там ложа для автоматов, но говорят про это шепотком, и готовых лож никто не видел. За проникновение на такое производство по законам военного времени… Однако во дворе многие туда проникали… И даже рассказывали об одном вахтере, который хоть и гнал вон, а все же позволял набрать… Может, и сегодня он дежурит…

Егор один бы управился, да разве бабушку отговоришь — увязалась: «помогу, подержу». Он не догадывался о ее хитрости — она знала: мешок ему одному не дотащить — сил не хватит. Но если прямо так сказать, внук ее вовсе бы не взял — надорвался бы, а приволок. Но надрываться ему нельзя — вот поэтому бабушка его и провожает.

С того мига, как решился пойти на добычу, со вчерашнего дня, Егор чувствовал, как постепенно нарастает противное липкое волнение. И сейчас он был словно в больном бреду. Не замечал сырого мороза с ветром, пробивавшего истертую шинельку, резавшего лицо и шею. Старался только выглядеть спокойным, даже равнодушным.

Бабушка спросила, не забыл ли рукавицы… Не от холода — чтоб ловчей нагребать, руки не поранить о щепки…

Как она-то спокойна и деловита! Не ожидал от нее такого — ведь идут воровать, а она совсем спокойна. Маленькая, в черном пальтеце поскакивает сзади по тропке среди сугробов, почти растворилась в зимнем сумраке, лишь слова слышны да, поскользнувшись, хватается за шинель…

Рукавицы Егор забыл, но нисколько этим не огорчился. Гадкое волнение поглотило всякую рассудительность. Была б дома хоть ненужная скамейка или бумага — что-то годное для печки, — ни за что не пошел бы. Они уже сутки не топили, сожгли все, и в комнате было как на улице — только ветер не гулял. Ходили и спали в пальто. Добыть опилок или замерзать — вот и весь выбор. И Егор пошел.

Двор как черная щель; грязная стена дома с мутными пятнами окон, потом площадка, на ней гора закоптелого снега, накопившегося за зиму (от него весь свет: не будь снега — ничего б не увидели). Там, в конце площадки, — мастерская, и слышится оттуда вой пилы. Скрипит дверь, но входящих и выходящих не видно — светомаскировочка что надо!

Подошли поближе; навстречу — работницы, широкие из-за ватников, стеганых штанов и мешков с опилками. Значит, пересменок начался…

И тут Егор неожиданно вспоминает проходную своего завода, оставшуюся далеко-далеко в осени сорок первого, в зиме сорок второго… Такую же темную, прижатую к почерневшему снегу… И себя тогдашнего… Пропуск спрятан в варежке… И так уверенно, твердо ступается, несмотря на волнение. И волнение другое — не сегодняшнее, волнение ожидания новых людей, незнакомого дела, работы для фронта, для победы. Тогда эти слова были внове и сами несли волнение… Тогда Егор был взрослым, как все, кто шел рядом на утреннюю смену… И еще взрослей, значительней, когда один шел на ночное дежурство перед началом бомбежки. Тогда, пожалуй, еще глубже и шире было чувство уверенности и тревоги…

31
{"b":"852732","o":1}