Литмир - Электронная Библиотека

Они пошли вдоль проводов. Справа неохватно и пустынно разбегалась ширь Полуя, почти черного от низких туч. Недвижная вода насторожилась и сулила хлесткую погодку. Безветрие нынешнее и мелкий упорный дождичек как бы иссякали, за ними ждалась перемена, и душе хотелось, чтоб ударило с реки, отшвырнуло комаров, очистило небо и взор.

Лапшин старался не отставать и даже иногда шел рядом или чуть опережал Метельцына, но это не всегда ему удавалось — он тратил силы на то, что Метельцын совершал просто, как дыхание. Они молчали, и Лапшин чувствовал себя неуютно, неприкаянно. Игрой в перегонки он словно хотел утвердиться рядом с напарником, доказать, что выдерживает испытание, доказать не столько даже Метельцыну, сколько себе самому. Молчание тяготило его, но повода для разговора не находилось, и это становилось уже почти мучительным.

Метельцыну в глубине души хотелось, чтоб тот отстал, остался хотя бы позади, хоть шага на два, чтоб расстояние ослабило нарастающую тяжесть непонятного этого безмолвия, недосказанности. Почти всю дорогу в один конец Лапшин плелся за спиной, и Метельцын, занятый делом, не слишком-то и замечал его, проку от него пока не было — взял, чтоб привыкал постепенно… А сейчас, после спокойного перекура, когда осмотр участка окончен и дел никаких, вдруг выплыла эта неизвестно почему зародившаяся тяжесть.

В конце концов Лапшин все же нарушил молчание. Забежав шага на два вперед, повернул узкое лицо, еще более обуженное щелью платка, и спросил неожиданно:

— Вашего сынка зовут… Не припомню…

Метельцын облегченно улыбнулся, назвал имя сына — и словно детское дыхание коснулось щеки. Напряженная неловкость молчания отошла в сторону.

— Да, да… Андрюша… — Лапшин слегка замешкался, отстал и пробормотал в спину Метельцына: — Хорошее имя, и мальчик хороший…

Он шел быстро, и слова неровно вытряхивались, но он все-таки говорил, найдя, наконец, нить разговора, приближавшего его к напарнику.

— Я как увидел ваше семейство — позавидовал… Все у вас есть, все в сборе: и семья, и дом, и дети…

Метельцыну послышалось, что последнее слово он произнес с некоторым усилием, словно не решаясь. И почему-то незначительная эта черточка тонкой иглой вошла в сердце.

Из-за спины, почти приглушенные шагами и шорохом дождевика, выплывали слова:

— Одному-то, знаете… не очень…

Лапшин слегка споткнулся, вовсе отстал, но опять догнал Метельцына.

— Одному-то, говорю… Приходишь домой, а там пусто… Как забыл на столе спички, так они и лежат. Вернулся из рейса — и ничего не изменилось…

Он поправил платок и сжал губы, смиряя себя, не разрешая себе говорить, но слова прорывались уже помимо воли.

— В рейсе, конечно, забот хватает… Не меньше, чем по дому, забот… Это если с вашим домом и с семьей сравнить. Хотя что я говорю… Не очень-то я знаю семейные заботы… Немножко поглядел, как вы живете… Сам я только о команде заботился…

Голос его снова дрогнул, он примолк, но тут же продолжил:

— …Команда, знаете, тоже на детей немного походит. Все взрослые, а смотреть надо постоянно, как за детишками. В порту особенно… Ну и в рейсе само собой. Находятся бедокуры, непутевые совсем…

Стал припоминать что-то про себя, невидяще глядя под ноги, и опять заговорил:

— …Рейсы не очень легкие у нас — Печора в низовьях, знаете ли, норовистая… А там Печорская губа да море… До Вайгача иной раз так потреплет…

Лапшин то ли с сожалением, то ли с трепетом произносил названия мест когда-то близких и обжитых, а теперь отдалившихся. Голос срывался, он почти захлебывался.

Метельцын сбавил шаг, дал напарнику поравняться и больше не обгонял его. Он почувствовал начало разговора, который все время приближался — и все ж наступил неожиданно. Впрочем, это могло и показаться. Кто знает, когда начинаются такие разговоры? В один миг он мог и заглохнуть.

Воспользовавшись передышкой от быстрой ходьбы, Лапшин суетливо, наспех стал набивать трубку. Табак сыпался мимо, но он не замечал, вглядываясь во что-то скрытое, минувшее, но еще живое и волнующее. Привычно чиркнул спичкой, спрятал в ладони, ловко втянул огонь в трубку.

— Комиссия… — усмехнулся, то ли поперхнулся дымом, переборол какое-то препятствие, вставшее после этого слова. — Комиссовали… — Затянулся, вспоминая что-то свое, не веселое, что-то такое, чего не хотелось вспоминать — и не вспоминать невозможно, и противоречие это застревало клубком, язык не поворачивался, и надо заставлять его поворачиваться. — …Им-то что… «Смотрите правым глазом, смотрите левым, смотрите двумя…» Сами в очках створный знак за десять шагов не различат… Зашушукались между собой… Шушукались, шушукались и дошушукались…

Махнул трубкой, прикрыл глаза, дрогнули губы. Платок выбился из-под фуражки и мешал, он поправлял мундштуком, но платок упорно наползал на глаза. После нескольких попыток Лапшин перестал с ним бороться и шел почти вслепую, чувствуя рядом плечо Метельцына.

— В прошлом году зрение такое же было… А как навигацию провел? — повернулся к Метельцыну, словно тот все знал и сейчас мог подтвердить его слова, и, выждав мгновенье, ответил кому-то, незримо здесь присутствующему: — Первое место, портрет в газете и премия.

Слова эти прозвучали так торжествующе и сильно, что не верилось в прибитый вид человека, их произнесшего. Но он тут же опять сник, подавленный чем-то неумолимым.

— Комиссовали по чистой… Нашушукались… — Взмахнул трубкой и, пытаясь вернуться к былым интонациям, сказал: — «Да как же так! — говорю. — Да пойдемте вместе в рейс, поглядите, какое у меня зрение, тогда и комиссуйте!» — И снова упавшим голосом, пересыхающими губами: — Им-то что… Закорючку не увидел на стене… Что мне ваши закорючки — я на реке вижу, в море… Чего меня в комнате испытывать…

Метельцын не совсем понимал, о чем говорит напарник, лишь по срывающемуся голосу, по нелепо выбившемуся платку догадывался — это как раз то, что тяготит его, то, почему он очутился тут.

— …Если б на плохом счету был — понимаю: можно списать. Я ж тридцать лет… Навигацию открывал первым, в затон последним приходил по шуге… — Вздохнул, глядя на водную ширь, разметавшуюся почти до горизонта. — …На реке говорили: «Ну, Лапшин идет — ночью ледостава жди». А они в теплом кабинетике нашушукали… По чистой… Да их бы в палубную команду, когда судно обледенеет, — топор в руки и руби лед по бортам! Они бы нарубили… Нарубили бы — все рыбу давно б кормили. — Судорожно вобрал воздух, вероятно вспомнив что-то из прошлого, мгновенно пережив какой-то случай. — …У меня навигации не было без обледенения. И ни одной аварии. Потому что я судно знаю как свой организм. Лед рубят, а я чую, с какого борта сколько снять, чтоб остойчивость не нарушить. Тут ведь тоже опыт, понимание. Кислицын вон с «Тюленьего» запаниковал и пошел вверх килем…

Метельцын кивал да поддакивал, хоть и не слишком еще бралось в толк рассказанное Лапшиным. Пусть выговорится, облегчит душу.

Теперь Лапшин вырывался вперед, помахивая погасшей трубкой, сбивчиво бросал обрывки слов, у него перехватывало дыхание от воспоминаний, он спорил с кем-то, убеждал, отчаивался, замолкал и снова начинал говорить.

В одну из пауз Метельцын осторожно вставил:

— На пароходе, значит, работал. А я подумал — не счетовод ли… Ты на счетовода смахиваешь… Так спервоначалу показалось.

— Я моряк… — с безнадежностью, почти с отчаянием произнес Лапшин. — Мореходку окончил, имею морские права. Был капитаном, — говорил таким голосом, будто заранее знал, что никто уж теперь ему не поверит, да и сам себе вроде бы не слишком уже верил.

Нагнулся, выбил трубку о камень, стал мять табак и тяжело, глухо себе под нос:

— Подарок на пятьдесят первом году жизни… Списывать на берег неудобно, конечно… И суда водить запретили… И что ж… — долго раскуривал: не то спички отсырели, не то трубка засорилась, — что ж предложили? — Затянулся дымом, закашлялся, вытер глаза ладонью. — Предложили боцманом… Это мне — боцманом!

Отвернулся, захрипел трубкой, спрятался в платке и в дыме.

22
{"b":"852732","o":1}