Литмир - Электронная Библиотека

Потом о дедовом житье-бытье доходили смутные отрывочные слухи, из них складывалось нечто безрадостное и тревожное.

Довольно долго дед не переводил на бумагу своих отношений с молодой избранницей, тянул, отговаривался. Но наступил день, когда она вынудила старика поплестись в сельсовет.

Как только свидетельство о браке оказалось у нее в руках, отношение к новоиспеченному супругу разом переменилось — верней сказать, перевернулось.

Из всего созданного им обширного домашнего мира досталась ему одна печь, на которой он и коротал свои последние дни.

Горница теперь, когда Машка уходила в контору, запиралась на замок, да и при ней открывалась не часто — чтоб не нарушать воцарившегося там кружевного благолепия.

Сама молодая хозяйка обосновалась в кухне. На ночь сдвигались две лавки, бросались кой-какие ветошки — это называлось постелью. Накрывалась она с дочкой старым тулупом.

Деду было разрешено снять с чердака две собачьих шкуры и постелить на печи. Вечный полушубок опять вернулся к нему, и он до конца не расставался с верной этой одежкой.

Замелькало в слухах, сплетнях и письмах, сначала где-то в сторонке, а потом все настойчивей, имя плотника Пашки. Он был нанят что-то подправить и подновить в доме, но, закончив работы, продолжал наведываться, и все больше по вечерам.

Дед захандрил, забивался на печь и сутками лежал там в зимней полутьме. Потом заболел и вовсе перестал подавать голос. Лишь раз он нарушил молчание — с трудом уговорил жену, чтоб отомкнула горницу и пустила к шкафу с лекарствами. Составил каких-то успокаивающих капель и вернулся на печь. Сначала сам разбавлял капли в захватанном черепке, но вскоре и этого не смог делать.

Машка по робкой его просьбе нехотя подавала иногда лекарство. Глотнув, дед засыпал и спал подолгу. Заметив это, Машка спохватилась и стала пичкать каплями почем зря; сделалась вдруг внимательной и заботливой, даже заменила черепок новой чашкой. Лекарства она не жалела. И однажды дед не проснулся вовсе…

Обстоятельства эти выяснились с большим опозданием, когда были уже никому не нужны и знание их ничего не могло поправить. До Мити они дошли едва ли не через год после похорон. Дело в том, что, защитив диссертацию, он уехал работать в один из сибирских городов и в переселенческой суете почти потерял связь с родными местами.

…Минули десятилетия. Митя сам стал дедом. Иногда утром, еще до бритья, он хватает внучонка, подкидывает к потолку, а потом прижимается жесткой щекой к нежному личику и, подражая одному ему памятным интонациям, приговаривает:

— Ах ты мой холёнчик такой-та!

Внучок визжит, вырывается, но стоит его отпустить — тут же возвращается и просит:

— Дед, сделай мне еще «холёнчика»!

И все повторяется сначала.

ВЫВОДОК С ТРИДЦАТЬ ПЯТОГО КИЛОМЕТРА

Рассказ

В пору скошенных трав - img_4

Коричневыми пушочками утята катились по черной воде — мать подзывала их спокойным покрякиванием.

Метельцын остановился. Второй год жил в тундре, но привыкнуть не мог — с удивлением замирал, разглядывая диких птиц.

Последний утенок оглянулся, заметил человека и лишь немного поджался к братцу, плывшему впереди.

Хотелось погладить их по спинкам, и пальцы, не дотрагиваясь, чуяли под пушком горячее тельце.

Эту семейку Метельцын встречал и раньше, когда обходил участок телефонной линии, сегодня он отметил, что малыши подросли, окрепли… И мысли тотчас перекинулись на свой выводок.

Утята скрылись за кустами. Последний обернулся, блеснул бусинкой глаза, юркнул в узкую протоку.

Метельцын поднял руку, помахал одной ладонью, улыбнулся — так всякий раз прощался с детьми, уходя на линию (они толклись на крыльце, пока отец не скроется за пригорком, поросшим березнячком)…

Что-то Лапшин поотстал. Не привык еще ходить, на сидячей, видно, был работе… Ладно, подождем, перекурим, кстати.

Подвернул полу дождевика, сел на пригорок. Безветренно сегодня, комары лютуют — хоть сигареткой отогнать. Чиркнул спичку, смотрел, как трещат на огне крылья и на смену спаленным настырно летят новые полчища. Обжег пальцы и лишь тогда ухватил последнюю искорку. Выдохнул прозрачный дымок. Мысли о детишках мешались с картинкой утиной семейки, и он с некоторым удивлением подумал вдруг, что, пожалуй, понимает пернатую красавицу мамашу. Заботливость ее — та же, что и у самого. Да, та же самая… В ушах еще звучало призывное покрякивание матери, виделась ее терпеливая фигурка, ревнивый и придирчивый огляд каждого утенка. Соображение это удивило, и тундровый мир на миг показался большим домом, где вместе живут птицы и люди и все понимают друг друга. Он улыбнулся столь странной и сказочной своей мысли.

И тут показался Лапшин — торопко вышел из зарослей. Чудаковатый он все-таки… Цветастый женский платок скрывает почти все лицо, и поверх, на макушке — новенькая связистская фуражка посверкивает лаковым козырьком. Платки Метельцын видел у местных жителей — оленеводов, но из связистов никто так не одевался. Впрочем, от комаров чего не нацепишь.

— Садись, Петр Михалыч, поотдохни чуток — загнал я тебя. — Метельцын подвинулся, выпрастывая другую полу дождевика, чтоб Лапшину, одетому в ватник, сесть не на землю. — Пристраивайся на мою скамейку.

— Спасибо, не беспокойтесь!

Но на дождевик сел и принялся набивать трубку. Трубка у него замечательная — пенковый мундштук в виде изогнувшейся русалки (вещица старинная, не часто такие встречаются; видно, не из простых этот Лапшин). Примял табак, прикусил русалочий хвост, пыхнул крутым клубком дыма.

— Спасибо, что подождали, Флор Сергеич. Не привык я еще ходить по стольку… Как-никак тридцать километров!

Метельцын отмахнулся от комаров, которых притащил с собой напарник.

— Привыкнешь, дело немудреное.

— Да я еще сбегал к одному столбу: показалось, подгнил — вот и вовсе отстал…

— Зря бегал. Крикнул бы мне. Столбы хорошие — я каждый в лицо помню, — без нравоучения, как истину сказал Метельцын и, помолчав, прибавил: — Сейчас что… Лето… Зимой — это ходьба! Да еще в метель, иной раз и в темноте. По пурге, конечно, не пойдешь, а в метель обязательно. Вот когда тяжеловато… Какой ни ходок — забуксуешь. — Он то ли вздохнул, то ли затянулся поглубже, стряхнул пепел, наклонился к Лапшину: — Одному тебе скажу: этой зимой было дело — с детишками прощался, с женой. Думал, до дома не доберусь, выбился из сил. Про себя говорю: «Прощайте, милы мои Андрюша, Сонечка, Юленька, и Клава прощай, лихом не поминайте!» Во как было, Михалыч…

Некоторое время сидели молча, а потом Метельцын спохватился:

— Об этом хозяйке моей не говори.

Лапшин даже слегка отшатнулся.

— Никому не скажу!

Метельцын пустил струйку дыма снизу вверх по лицу, отпугивая комаров, и улыбнулся.

— Это я тебя постращать говорю. Пока лето, присмотрись, подумай. Зимой с места сниматься трудней. Да и я к тебе привыкну… А то работал один — и стану один, ни на кого не буду надеяться. Хоть и трудновато одному, а все легче, чем лишаться помощника…

Лапшин задумался, похрипывал трубкой, щелкал комаров на руках.

— Нет, нет! — Как бы опомнившись, сказал он вдруг. — Я не уйду, не испугаете ничем. — Поудобней уселся на поле гостеприимного дождевика, прикрыл глаза. — Мне уходить некуда.

Почти скрытое платком, узкое лицо его застыло, губы сжались. Наступило стеснительное молчание, которое тяжело переносить и прервать трудно.

— Пойдем, что ль… — неуверенно предложил Метельцын. Чувствовал он в помощнике какую-то непонятность, что-то скрытое, вызывающее почти неосознаваемую настороженность, беспокойство, смутную тревогу, но ни о чем не расспрашивал — не любил соваться в чужую жизнь. Решительность, с какой Лапшин отверг мысль об уходе, ему понравилась. Чем бы она ни была вызвана, напарник на зиму обеспечен. От одного этого легчало на сердце.

21
{"b":"852732","o":1}