— Нюфа, угофти фельтерфкой.
— Да меня самое угощает мсье Николя. Вы знакомы?
— Видимфя в гимнафии.
Гумилев снова вытащил мелочь:
— Я угощаю.
Осушив бокал, мальчик сообщил:
— Пофле бала едем на тройках кататьфя. Фообща недорого. Вы ф нами?
— Мы подумаем.
Набивались в сани всемером, ввосьмером вместо положенных трех-четырех; девушки визжали, кони храпели и копытами глухо стучали по наезженной мостовой. Кучер лихо посвистывал, щелкал кнутом и выкрикивал что-то на своем извозчицком языке. А летящие мимо фонари (освещение в Царском Селе года два как перевели на электричество) превращались в яркую желтую полосу.
Гумилев с трудом удерживал цилиндр за поля, но когда наклонился, чтобы поцеловать Нюсю в щеку, головной убор вырвался из рук, и пришлось останавливаться, чтоб его догнать.
— Если вы боитесь ангин, отчего не носите зимней шапки? — проявила любопытство Горенко.
— Шапки мне как-то не идут.
— Разве здоровье не дороже красы?
— Может, и дороже, но ангина случится все равно, в шапке или без шапки, а зато я выгляжу подобающе, не похож на купчишку.
Проводил ее до дверей — угол Безымянного переулка и Широкой улицы, дом Шухардиной. Деревянно спросил:
— На каникулах что делать собираетесь?
— Как обычно: спать, гулять, читать, на коньках кататься…
— А хотите на Турецкую башню влезем?
Чуть ли не подпрыгнула:
— Ой, хочу, хочу!
— Я зайду за вами.
— Завтра, хорошо?
— Безусловно.
Но назавтра от него принесли записку: все-таки ангина, и довольно злая; умолял не сердиться и обещал совершить восхождение на башню после Нового года.
4.
Это "после Нового года" растянулось на два месяца, и поход состоялся только в первых числах марта. Было еще морозно, снежно, но веселое солнышко начало уже мягко припекать, и дубы вокруг башни выглядели проснувшимися после зимней спячки. Башню построили при Екатерине Великой, и на камне, замыкающей арку, высекли надпись: "На память войны, объявленной турками России, сей камень поставлен 1768 году". И саму башню, соответственно, стали именовать Турецкой.
Нюся и Николя миновали арку и вошли в узкий коридор. Повернули направо, оказались на винтообразном пандусе и полезли наверх. Стены были кирпичные, старые, изнутри порытые инеем. Гумилев сказал:
— Башня не такая древняя, как выглядит. В те времена были в моде всякие руины античные, и ее намеренно построили как руину.
— Нас не сдует с верхней площадки? — Нюся поправила шерстяной платок под шапочкой.
— Нет, сегодня тихо.
Поскользнулась и едва не упала, он успел подхватить ее под руку и не отпускал потом, так и вел до самого верха. А она не сопротивлялась, чувствуя его крепкое плечо.
Вылезли наружу. Ветер все же посвистывал, он сметал снежинки с карнизов, сыпал ими в глаза, и от этого приходилось щуриться. Но открывшаяся кругом панорама зачаровывала, пьянила, словно полотно великого живописца: парки, домики, царские палаты, рядом казармы, речка во льду, крыша вокзала, почта… крошечные люди, лошадки… облака… И дышалось легко, празднично, свободно.
— Чудо, чудо! — восхитилась девушка. — Снизу всё не так, снизу всё обыденно, приземлено. А отсюда, с птичьего полета, — сказочно, воздушно. Проза растворяется в дымке, уступая место поэзии.
Молодой человек сказал:
— Так и мы: варимся в житейской белиберде, мучимся, болеем, проклиная себя, окружающую среду. Но лишь стоит подняться вверх, пусть на несколько метров, горизонт раздвинется, ширь тебя поглотит, и тогда поймешь, что мирок твой — чушь, пустяк по сравнению с грандиозным, всеобъемлющим миром. Ближе к небу — ближе к Богу.
Нюся вторила:
— Улететь, улететь из глупого мирка в грандиозный мир!
Он заверил:
— Улетим скоро. Вот окончу гимназию — поступлю в Морской корпус. Мой отец — корабельный врач, я мечтаю о море с детства. Даже не о море, а о путешествиях, дальних странах. Африка! Побывать в Африке — это грандиозно!
Обошли смотровую площадку.
— …или в Индии, — почему-то произнесла гимназистка. — А потом в Японии… Я бы тоже с удовольствием поплавала по морям-океанам, но боюсь непременной качки. Иногда меня укачивает даже в авто.
Продолжая держать ее под руку, Николя приблизил к ней лицо — при его астигматизме так он видел девушку четче.
— Аня, Анечка… — От волнения голос поскрипывал еще больше. — Там, внизу, я бы не решился… Но под облаками… ближе к Богу… призываю вас принести совместную клятву…
— В чем? — недоуменно спросила она.
— В верности друг другу.
— То есть?
— Сохранять нежность чувств, что бы ни случилось, и, когда повзрослеем, поженимся.
Отстранившись, Горенко прыснула:
— Вы, должно быть, шутите, Николя?
Молодой человек насупился:
— Нет, нимало. Я люблю вас, Анна. Любите ли вы меня тоже?
Это показалось ей так напыщенно, театрально, что она рассмеялась в голос.
— Вас? Люблю? Нет, конечно.
Гумилев побледнел.
— Я противен вам?
— Отчего ж, симпатичны. А иначе не пошла бы к вам на свидание. Но мое отношение исключительно дружеское. Вы мне интересны как человек, а не как мужчина.
Он поник:
— Вы, должно быть, любите другого?
Нюся улыбнулась загадочно:
— Может быть…
— Кто он? — взвился Николя. — Я убью его!
— О, какие страсти! Вы его не убьете. Не посмеете даже прикоснуться.
— Почему?
— Он велик и практически недоступен. Он почти что Бог.
— Значит, я убью Бога!
— Не смешите меня и не богохульствуйте. Не упоминайте имени Его всуе. А иначе — возмездие.
— Нет, убью, убью, — Гумилев твердил, как безумец.
— Перестаньте. Что вы, право? И давайте забудем этот разговор. Или мы поссоримся. Вы хотели услышать мои стихи? Ну, так слушайте.
Молюсь оконному лучу —
Он бледен, тонок, прям.
Сегодня я с утра молчу,
А сердце — пополам.
На рукомойнике моем
Позеленела медь,
Но так играет луч на нем,
Что весело глядеть.
Такой невинный и простой
В вечерней тишине,
Но в этой храмине пустой
Он словно праздник золотой
И утешенье мне.
Николя молчал, осмысливая.
— Ну, что скажете? — посмотрела она с некоторым вызовом.
Тот ответил скрипуче:
— Складно, складно. Для начала очень недурственно. Но изъянов много. Что это за рифма: моем — на нем? Детская, твое — мое, слишком просто. Слово глядеть — просторечное. Надо смотреть. Отчего хра'мина, когда — храми'на? А уж праздник золотой — вообще банальность. Вы спешите, ваш отбор случаен. Надо включать голову.
— Разве поэзия — не от сердца? — возразила Нюся.
— Да, конечно, от сердца. В первом своем порыве. Выплеснул на бумагу чувства — хорошо! Но отставил, забыл, через день-другой перечел и, коль скоро не выбросил, начал чистить, править и вылизывать… Словно живописец: маленький этюдик превращает потом в зрелое полотно.
— Но ведь если чистить, вылизывать, можно запросто выхолостить.
— А вот это уже — мастерство, искусство. — Ненавязчиво попросил: — Почитайте еще что-нибудь.
Девушка мотнула головой отрицательно:
— Нет, не хочется.
Заглянул ей в глаза:
— Вы обиделись?
— Нет, ну что вы! Но пойдемте вниз — что-то я озябла на высоте.
И до самой земли молчали.
— Не сердитесь, Анна, — попросил Гумилев подавленно. — Может, я действительно был излишне резок.
Нюся улыбнулась:
— Пустяки, не мучьтесь. Вы писали б так, я пишу иначе. Надо каждому позволить быть самим собою.