Совершенно другое дело — неожиданно свалившаяся племянница Осиповой, Анна Керн. Генеральша — дама замужняя и фигура самостоятельная, находящаяся в разрыве с генералом. Тут себе позволить можно многое. Опыт Родзянко это подтверждал.
И конечно же, тригорские барышни ни в какое сравнение с Анной Петровной не шли. Те — послушные маменькины дочки, целомудренные, очень простодушные, милые, изящные, но не более того. А она — настоящая красавица, с непередаваемым обаянием! Небольшого роста, талия точеная, несмотря на рождение двух детей. Ручки, пальчики — словно из фарфора. Удивительные глаза цвета ультрамарина. Тонкий носик, пухлые пунцовые губки. И великолепный заразительный смех. В 25 своих лет — далеко не глупа и вполне начитана, с неплохим французским, с музыкальным слухом и неженской, острой наблюдательностью. Говорить с ней было одно удовольствие.
Как от Керн не потерять голову? Пушкин потерял.
Вспоминал их давнишнюю первую встречу у Олениных: да, тогда она его обаяла тоже и надолго запала в сердце, но теперь, повзрослевшая, окончательно оформившаяся, настоящая дама, будоражила его воображение, заставляла волноваться, как мальчика, и сводила с ума. Он решил, что будет обладать ею непременно. Потому что иначе рисковал взорваться, разлететься на куски, словно бомба на Бородинском поле.
Александр Сергеевич, как обычно, завоевывая дам, в ход пускал главное свое боевое оружие — поэтический дар. От его полушутливых и не слишком притязательных по смыслу, но удивительно гармоничных и музыкальных строчек, чаще на французском, занесенных барышням в альбомы или же подаренных им на листочках в виде тайных записок, не смогла устоять еще ни одна. Пушкин этим пользовался умело. Это была такая тонкая, интеллектуальная игра, занимательная, забавная, будоражащая душу и ум, характерная больше для светского общества XVIII, галантного, века, но ведь он и сам выходец из него, появившись на свет в 1799 году!
Пушкин писал чаще по утрам, только пробудившись, лежа еще в постели в ночной рубашке, — рядом с кроватью на его столике непременно лежала стопка бумаги, возвышалась чернильница, пузырек с песком (вместо промокашки) и стаканчик с ловко очиненными гусиными перьями. Няня приносила только что заваренный кофе (кофе и вино присылал ему из Питера неизменно услужливый Левушка)…
— Как спалось нынче, батюшка?
— Хорошо, няня, хорошо. Погоди, не мешай, мысль спугнешь.
— Все, молчу, молчу. Творожок свеженький отведайте, а к нему медок вот.
— Няня! Прочь пошла — отвлекаешь.
— Ухожу, батюшка, не серчайте, уж не гневайтесь, коли что не так…
Вспомнил встречу у Олениных. Давнее свое впечатление — вспышку удивления и радости при явлении Анны. Нужно только отыскать словосочетание — емкое и красивое, характеризующее обаяние Керн. Как это было у Жуковского — и в стихах, и в статейке о Мадонне Рафаэля? "Гений чистой красоты". Хм-м… Лучше и не скажешь. Что, если… Pourquoi pas? Где Жуковский, а где Анна Керн! Вряд ли она читала в "Полярной звезде" впечатления мэтра о живописи. Даже если читала — ничего страшного, я скажу, это моя литературная шалость. А зато как удачно выйдет: красота Керн — красота Мадонны!
Я помню чудное мгновенье…
Кажется, "чудное мгновенье" — тоже из Жуковского. Ах, теперь не важно. Коли начал шалить — так шалить во всем.
…Передо мной явилась ты —
Как мимолетное виденье,
Как Гений чистой красоты…
Строчки ложились на бумагу быстро и нервно — все-таки писать полусидя-полулежа не совсем с руки. Но ведь он потом перепишет набело. Главное — не спугнуть Музу.
…И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.
Вот как получилось: божество — Мадонна — Керн. Уж не слишком ли? Но ведь ей же понравится. Грубая лесть всегда нравится.
Э-э, да тут еще одна цитатка случилась — из "Эды" Баратынского. Ну, да Бог с ним! Это ж не для печати — личный, интимный мадригал. Завоюет Керн, а потом разорвет и выбросит. И никто не узнает, и никто не осудит.
Но не заподозрит ли Анна Петровна в сем насмешки? Если разобраться, опус-то вышел с некоторым комизмом. Не без внутренней иронии. Тот, кто знает вкус поэзии, непременно уловит в бурном нагромождении выспренних слов явное ерничество. И потом — банальные, проходные рифмы: "вновь — любовь", "мгновенье — виденье — вдохновенье"… Пусть, пусть! Главное — поразить ее воображение, победить ее, а уже потом… Победителей не судят!
Пушкин отшвырнул перо и расхохотался. Обожал такие мистификации. Был большой проказник — в жизни и в поэзии.
Целый день обдумывал, как ему лучше поступить. Заявиться к Осиповым и при всех прочесть — нет, не подойдет. Барышни обидятся, к ним тропинки больше не проторить. Да и Керн на людях станет изображать оскорбленную добродетель — дескать, как вы смеете, сударь, я жена генерала! Значит, план должен быть иным. Вызвать Анну в сад. По секрету, тайно. Тайны будоражат фантазии дам. Тайное свидание в саду, ночью — в этом ощущается флер гишпанских комедий. Лопе де Вега, Тирсо де Молина, Кальдерон де ла Барка. Страстный любовник добивается расположения замужней возлюбленной. Хорошо! Надо послать дворового мальчика с запиской к Анне Петровне. Впрочем, нет, мальчик все испортит. Надобно послать Акулину. Девушка смышленая — даром что влезала к нему в окошко для любви и ласки. Ревновать не станет — ей обещано замужество с кузнецом, и она ради этого выполнит с охоткой каждое приказание барина.
Выбрал красивую осьмушку бумаги, начертал размашисто по-французски: "О, сударыня! Жажду видеть Вас, говорить с Вами нынче вечером на аллее сада, где растет вековой дуб и стоит скамья. Сжальтесь, приходите. Я имею до Вас сюрприз А.П.".
Вызвал Акулину.
— Аленький, знаешь ли приезжую барыню из Тригорского? Промокнула кончиком платка по бокам малиновых губ.
— Как не знать, барин, видела намедни у церкви. С зонтиком от солнышка. Опасаются, видно, загореть. Чай, не барское это дело — под лучами солнышка прокоптиться.
— Ты не рассуждай, дура, а слушай. Вот тебе записка. Побежишь в Тригорское и вручишь ей собственноручно, чтоб никто не видел другой. Ясно, нет?
— Ясно как Божий день: променять вы меня решили на кудлатую эту кралю. Говорили люди, что любовь господская токмо на словах.
— Что ты там бормочешь? О какой о такой любви?
— О любви меж нами. Нешто я в окно к вам не лазила?
— Лазить ко мне в окно — это не любовь, а всего лишь баловство, больше ничего.
— А как понесу я от баловства вашего, что тогда?
— Я же обещал: выдам за кузнеца. Дело-то житейское. Дворовая девка молчала, пригорюнившись.
— А не хочешь за кузнеца, я найду другую, кто записку в Тригорское снесет.
— Нет, хочу, хочу. Он хотя и немолодой, но мужик справный. И небедный. Оченно хочу.
— Ну, тогда неси. Чтоб никто не видел из посторонних. А не то обижусь, милости лишу.
Опустила глазки:
— Сделаю, как велено.
— Хорошо, ступай.
Акулина, Аленька. Сладкая голубушка. Ночи были с тобой жаркие и страстные. Как начнет подмахивать — не остановить! Но куда ты против Анны Петровны, бедная? Все равно что дворняжка против левретки.
В первых фиолетовых сумерках увидал ее из окна:
— Ну, снесла записку благополучно?
Поклонилась в пояс:
— Сделала в лучшем виде, Алексан-Сергеич. Отдала, когда они с книжкой сидели в саду, в одиночку.
— Что она сказала?
— Что сказали? Ничего не сказали. Удивлялись больно. Попервоначалу. А когда зачли, то смеялись звонко. Я ей говорю: передать что хотите барину? Иль ответ напишете? Нет, говорят, не надо. Дескать, они подумают. Думать будут, значить.