2.
Нет, теперь вспоминаю: многие вокруг намекали. Тятенька, бывалочи, взглянет на меня пристально, головой покачает и скажет: "Да-а, оно, конечно… Благородную кровушку не сокроешь…" Или дворовые мальчишки иногда задирали: "Ой, гляди, гляди, барынька пошла!" Но тогда я никак не могла сообразить, что они имели в виду.
Вдруг однажды слух прошел: молодой барин приехали из столиц. Это, значит, средний сынок Варвары Петровны. У нея было трое сыновей — старший Николай, средний, стало быть, Иван, и последним народился Сергей, только шибко болезненный, и преставился в молодом возрасте. Николай со своей семьей жил отдельно, говорили — бедно, потому как маменька ихняя денег не давала из обиды на него, что женился супротив ея воли; даже, говорили, навела порчу на его деток, и они преставились во младенчестве. А Иван-то ходил в любимчиках у Варвары Петровны, обучался в Москве в университете, а потом отправлен был ею за границу, в Германию, где продолжил образование свое. А потом по столицам жил. Я его раньше в глаза не видела.
Значит, слух: прибыли Иван Сергеевич из Санкт-Петербурга. И при этом на меня смотрят. Ну а мне-то что? Мне чего печалиться или радоваться надо? У меня своих забот полон рот.
Дело было днем. Бабушка и я что-то стряпали возле печки, как открылась дверь, и заходит маменька с молодым господином. Он такой высокий-высокий, аж под потолок, маменька ему еле до плеча достает. Весь такой пригожий, ухоженный, в сюртуке и галстуке, волосы до плеч, нос большой, широкий, и глаза голубые-голубые, точно васильки. А лицо взволнованное, тревожное. Маменька на меня рукой показала:
— Наша Поля вот, извольте видеть.
Он шагнул вперед и присел на корточки, чтобы заглянуть мне в глаза. Пристально и как будто бы даже жгуче. Взял меня за руку и произносит:
— Господи помилуй! Верно, что похожа. — И заплакал нежданно-негаданно.
Я с испугу и от волнения тож заплакала.
Вот стоим вдвоем, друг против дружки, и плачем. А другие смотрят на нас и улыбаются.
Наконец он поднялся с корточек, вытащил платок и утер глаза. Говорит:
— Я приехал — и к себе ея забираю. Я не знал, что она живет в Спасском, думал, что в Москве, у своих. Но теперь иное. Буду сам заботиться.
Я ж одно поняла: что меня отнимают от маменьки и тятеньки. Разрыдалась в голос и как брошусь к ней:
— Маменька, родная, хорошая, сделай милость, не отдавай меня! Не хочу, не смогу без вас!
А она меня гладит, утешает:
— Полно, полно, Полюшка. Не пугайся, не бойся. Я ведь не могу тебя не отдать. Это твой отец настоящий, правда.
Ничего не помню, что дальше. Говорили, что от этих слов я лишилась чувств.
3.
Мне потом, много дней спустя, рассказал Иван Сергеевич ихнюю историю. Дело было в начале сороковых годков. Он как раз прибыл из Берлина после учебы, к маменьке своей, Варваре Петровне, в Спасское. Отдыхал, охотился по окрестным лесам. И тогда приглянулась ему одна девушка, что служила барыне. Не из крепостных, а вольнонаемная. Белошвейка. Евдокия звали ея. Тихая, пригожая. Молчаливая. В общем, молодой барин тоже ей понравился. Как и не понравиться — настоящий русский богатырь! С обхождением ласковым. Тут любая бы вскорости сдалась. В общем, сладилось у них. И она понесла ребеночка (стало быть, меня). А когда барыня узнали, поначалу только посмеивались: мол, в порядке вещей — барин обрюхатил служанку, — но когда наш Иван Сергеевич объявил матери, что не бросит Евдокию беременной и согласен на ней жениться, — разразился страшный скандал. Громы с молниями метали Варвара Петровна. "Прокляну! — кричали. — Ни копейки от меня больше не получишь. И наследства потом лишу!" А Иван Сергеевич — человек мягкий, уступчивый, несмотря на солидные габариты, впечатлительный, чувственный, — испугался быть с матерью в раздоре и уехал из Спасского — то ли в Москву, то ли в Петербург. А быть может, и за границу. А Варвара Петровна рассчитала в момент опальную белошвейку и отправила обратно к ея родителям (жили те в Москве, на Пречистенке). Там я и родилась. И просватался потом к Евдокии человек по фамилии Калугин (ничего не знаю про него более), был согласен меня удочерить. Но когда об этом дошло до Спасского, то Варвара Петровна распорядилась дитя у родительницы забрать, в виде компенсации учредив ей пожизненную пенсию. Словом, больше я родной маменьки никогда не видела. Говорили, что живется ей замужем неплохо, новые детки народились. Бог с ней! Мне ея упрекать не за что. Ведь у каждого своя правда и своя жизнь. А меня, перевезя в Спасское, передали на воспитание в дом к дворецкому барыни — Федору Ивановичу Лобанову.
А Иван Сергеевич, как забрал меня к себе, так и поселил в своих комнатах в барском доме, нарядил в платье, как у барышень, и сказал, что с сего времени я не Пелагея (или Поля), а Полина, или же еще лучше — Полинетт, что в переводе с французского значит "Полина-младшая", то бишь "Полиночка". И сначала сам обучал меня по-французски и другим наукам, а потом ему это поднадоело, и тогда выписал из города бонну, француженку, мадемуазель Уайо. Ох, и вредная оказалась барышня! Придиралась сильно: и сижу не так, и стою не так, слушать не умею, часто отвлекаюсь и прочее. Больно я от этого плакала. Но перечить ей не смела, опасаясь, что она доложит обо всем Ивану Сергеевичу, тот расстроится, осерчает и погонит меня в три шеи. Изо всех сил терпела.
А Иван-то Сергеевич поначалу хотел отдать меня в обучение в женский монастырь (ведь тогда в России незаконных детей, а тем более девочек, и пристроить было некуда — в Смольный институт благородных девиц не взяли бы), и Варвара Петровна тоже одобряли, обещая выделить деньги. Но потом благодетель мой так сказал:
— Вот что, Полинетт, дорогая. Участь твоя решена. И она представляется мне чрезвычайно завидной. Лучше не придумаешь.
У меня внутри все похолодело, я стояла перед ним ни жива, ни мертва.
— Видишь ли, голубушка, — продолжал мой отец, — есть у меня во Франции дружественное семейство господ Виардо. Мсье Виардо — музыкальный критик, писатель, импресарио. А мадам Виардо — гениальная оперная певица, музыкант, композитор. И у них дочь растет твоего возраста — только на год старше. И когда они узнали из письма моего, что нашел я тебя, взял к себе и обдумываю, как устроить твою судьбу, предложили прислать тебя к ним в Париж. Вам двоим, девочкам, в обучении будет веселее. Вместе станете грызть гранит наук. А твое содержание во Франции обеспечу я полностью. Ну, согласна?
У меня как будто язык отсох. Предложение было и вправду превосходное, кто бы спорил, но по робости природной и малолетству я не знала, что отцу ответить. Жить с чужими людьми да в чужой стране очень меня пугало. Слезы полились по щекам.
— Господи Иисусе, — прошептала я. — Как же я смогу? По-французски, считай, не говорю и с трудом еще разумею… Никого из родных да близких… Я помру там одна-одинешенька! Лучше к нам в монастырь!
Но Иван Сергеевич, тоже сильно растрогавшись, обнял меня по-отечески и, к себе прижав, долго успокаивал. Говорил, гладя по плечу:
— Не печалься, душенька, не рисуй себе жизнь в Париже черными красками. Все твои страхи происходят от неизвестности. Потому как не знаешь Франции и господ Виардо. А у них там в Европе всё по-другому. На тебя никто косо не посмотрит, как в России, из-за происхождения твоего, там все граждане — citoyens — и для всех закон один. Стало быть, без труда запишем, что ты дочь моя — Полинетт Ивановна Тургенева. Год-другой поживешь в доме Виардо, выучишь язык и познаешь азы других предметов, а потом отдадим тебя в женский пансион, где образование получают барышни из приличных семейств. А затем выдадим замуж за хорошего человека. И ни в чем ты не будешь ущемлена, и не станешь попрекать маменьку свою и меня за давнишнее наше легкомыслие, обернувшееся твоим появлением.
Я уж не вздыхала и не рыдала, внемля его речам. И, совсем перестав печалиться, согласилась полностью: