Последние слова Дарьи потонули в хохоте. Из-под ближайших копен приподнялись любопытные головы.
Марфа сурово на всех посмотрела.
– Взбесились, кобылы! У тебя язык поворачивается, – накинулась она на Дарью, – в бабки годишься!..
Дождь меж тем перестал, опять стало припекать. Степан Андреянович уже снова суетился возле своего стога.
Через некоторое время, когда женки немного успокоились, Варвара с пресерьезным видом заметила:
– А ведь она, бабы, права…
– То-то! Я всегда права! – уверенно сказала Марфа.
Варвара с лукавым смирением опустила голову:
– Я говорю, Дунька-то, председательница, права…
– Охо-хо-хо-о-о!.. – опять впокатушку покатились женки.
Марфа, гневная, распаленная, схватила длинную хворостину:
– Сдурели! Хоть бы ее-то постыдились… – По лугу, ярко освещенному солнцем, бежала к ним Настя.
И женщины, завидев ее, разом смолкли. Даже Варвара и та постаралась принять благопристойный вид, начала закручивать волосы.
Глава двадцать седьмая
Вечером после работы Степан Андреянович отвел Настю в сторону:
– Ты бы, Настасья, присматривала за своими, а то срам…
Настя удивленно вскинула на него свои ясные, открытые глаза.
– Как же! Давеча кричу Олене-счетоводше – на траву матаефскую залезла: таскай, говорю, для своей коровы из навин. А она: «Я дехретная, мне по закону поблизости положено».
– Декретная? Какая декретная?
– Ну… с Миколашкой, говорят, спуталась.
Настя, не разбирая дороги, напрямик зашагала к деревне. Она шла быстро, почти бежала. Густая, уже мокрая от росы трава хлестала ее по коленям. Лицо у нее пылало, как от пощечины. Срамота какая!
Олена была дома одна, мыла пол.
– А, подруженька старая пришла…
Она разогнулась, отбросила в сторону мокрый вехоть[22] и, тяжело дыша, стала вытирать рукавом потное лицо.
Глаза Насти уперлись во вздувшийся живот, выпиравший из-под загнутого, замоченного водой подола.
– Ты это… как ты докатилась? – со злостью и омерзением выкрикнула она.
Олена нахмурилась, облизала свои полные, сочные губы. В зеленых глазах ее заиграла нехорошая усмешка.
– Брюхо-то? – и, явно наслаждаясь смущением Насти, пояснила: – Как брюхо получается, не знаешь? С мужиком спала!
Настя готова была провалиться сквозь землю. Но она взяла себя в руки, холодно посмотрела Олене в лицо:
– А как же он?
Полные, налитые плечи Олены дрогнули, но она опять усмехнулась:
– Это Петька-то? Выходит, побоку…
– Побоку? Это Петра-то побоку? Да как ты… Он за тебя… за такую, кровь проливает, а ты… Комсомолка!
– А что комсомолка? – тем же вызывающим тоном, вскинув руки на бедра, продолжала Олена. – Комсомолке с мужиком спать заказано? Где это такой закон писан? А ты подумала, сколько мне? То-то и оно… Двадцать пять годочков стукнуло. А война – когда она кончится? Да и вернется ли? А вернется, думаешь, так вот и кинется – помоложе не найти? Нет, голубушка, что-то я охотников до старых грибов не видала. Всякий норовит молоденький сорвать. А девка в тридцать лет мухомора хуже. Это такой, как Дунярка, ждать – ей не к спеху, а мне уж поздновато…
– Да ведь ты, бесстыжая, слово давала?
– Ну и что, что давала. Давала, а теперь, выходит, взяла. Это ты втемяшила себе в голову неизвестно кого… На груди картиночку носишь.
– Ну знаешь!.. Да я бы с таким, как… – Настя хотела назвать Николашку, но вместо этого топнула ногой, – ни в жизнь! Никогда!
– Скажи, какая королевна!.. Чем журавль в небе… слыхала? А это еще слыхала: хоть из глинки, да мужчинка? А чем он не парень?
Настя уже хваталась рукой за скобу двери, думая только о том, чтобы поскорее выбраться на воздух, как вдруг Олена тяжело упала на колени, разразилась рыданиями:
– Ох, что я наделала, что я наделала…
Это было так неожиданно, что Настя, наверно с минуту не двигаясь, смотрела на ее грузное, вздрагивающее от рыданий тело, на ее белые, забрызганные грязной водой ноги и вдруг все поняла и кинулась к Олене.
– Ох, не утешай… Не терзай ты меня, Настя… Уйди ты от меня, бога ради!
Олена подняла к ней мокрое, опухшее лицо и, захлебываясь слезами, заговорила:
– Вчера письмо прислал… «Жди, Оленушка, береги нашу любовь…» А того не знает, что я брюхатая… Гадина! Сука! – закричала она вне себя. – Утоплюсь, петлю надену!
И Настя, с трудом узнавая себя, примирительно сказала:
– Чего уж теперь… О ребенке думать надо…
– И на кого променяла? – голосила Олена. – Ох, что я наделала, что я наделала!
– Да будет тебе! – прикрикнула Настя. Она не могла видеть чужой беды и, против своей совести, стала утешать: – Николаша – он добрый, мастеровой…
Олена покачала головой:
– Не говори ты, Настенька. Сама вижу – не слепая. Бывало, пуще всех насмехалась… А тут… Ну, как ум отшибло. Сама в кузницу бегала. Испугалась – думаю, в девках останусь… Да хоть бы всю жизнь в девках!..
Олена обхватила Настины ноги и, давясь слезами, с глухим стоном зашептала:
– Научи ты, Настенька. Что мне делать? Что делать с собой?..
Скрипнули ворота. В сенях раздались шаги.
Настя, подхватив Олену под мышки, помогла ей подняться на ноги.
Глава двадцать восьмая
Все случилось нежданно-негаданно. Вчера ее приняли в сельсовете, а сегодня на вечер вызвали в райком. Думано ли, гадано когда было, что она в партию поступать будет? Да если бы ей еще неделю назад сказали, она бы того сумасшедшим назвала. А сейчас вот едет… Ну какая она партийная, ежели начистоту говорить? Три зимы в школу ходила, разве это грамота? В артель, бывало, и то сбивают людей одинаковых, а тут – партия! Слово-то какое! Ох, что бы ей сказала покойница мать? А у женок-то разговору будет… Да и верно: жила-жила баба да вдруг на старости лет рехнулась…
Бледная, растерянная, она сидела, покачиваясь на телеге, и незаметно для себя выехала из леса на Марьины луга. Налетевшим ветром едва не сдуло с головы платок. Поправляя его, натянула вожжи, обвела глазами луга.
Ширь-то, ширь-то какая! На целые версты переливается пестрая трава, березы полощутся на ветру; у подножия лесистой горы сереют две-три избенки – старые, замшелые, знакомые чуть ли не с самых пеленок. Боже мой, как она любила страду на этих Марьиных лугах! Краше-то праздника для нее не было. Бывало, еще девчушкой с Великого поста высчитывает дни – сколько до покосов осталось. Коса висит у хлева под крышей, так она раз пять на дню выбежит посмотреть босиком, в одном сарафанишке.
Вытянув шею, она оглядывала пожни, искала людей. Далеко у подножия горы она увидела синий дымок (там ветром не хватало), потом и белые платки разглядела.
Издали нельзя было различить отдельных людей, но ей казалось, что она угадывает и могучую, рослую Марфу Репишную, которая вот сейчас взметнула целый воз сухого сена на свои плечища, и беззаботную, развеселую Варвару Иняхину, без устали воркующую о мужиках, и худенькою, маленькую, придавленную страшным горем Анку-куколку. И ей захотелось хоть на минутку заехать к своим людям, перекинуться словечком, взглянуть на их работу.
Взбодренная лошадка потрусила мелкой рысцой, под колесами запели мостовины, внизу мелькнула Синельга, вся, как шубой, укутанная седым ивняком.
Но тут она подумала, какие расспросы начнутся у женок (куда да зачем поехала) и как бы ей пришлось краснеть, отвечая.
«Нет уж, видно, в другой раз», – вздохнула она и, когда впереди показалась развилка дорог, свернула к берегу.
В бережине затишье, покой. По левую реку кустарник, плотно отгораживающий Пинегу от луга, с пологого ската тянутся, заглядывают в глаза белоголовые ромашки: куда ты, куда ты? Молчите, не тревожьте вы душу, глупые, – без вас не разберусь. Она и в самом деле с трудом понимала, что происходит с нею. Она только чувствовала, что происходит что-то огромное, небывалое и что теперь все, все будет не так, как раньше…