И едва она подумала об этом, как ноги ожили.
Где-то в стороне – или ей почудилось это – всхрапнула лошадь. Конечно, почудилось. Какая теперь лошадь – все давным-давно дома. Нет, опять всхрапнула. И плуг скрипит.
Она повернула голову, посмотрела влево. На поле кто-то пахал. Настю это так удивило, что она, не раздумывая, свернула с дороги. В пахаре она еще издали опознала Анну-куколку. Маленькую да худенькую – с кем ее спутаешь?
– Ты что, Анна? Всех перекрыть решила? – попробовала пошутить Настя, подходя к ней.
Анна приостановила лошадь, натянуто улыбнулась:
– Как же, только и думушки… Нет, Настенька, где мне… Свое, законное, отрабатываю. Нынешние порядки – сама знаешь. Пока сорок соток не осилишь, хоть ночуй на поле. Ну а пахарь-то я такой – первую весну хожу за плугом. Сегодня уж и то хотела уехать; думала, ребят хоть в баню свожу. Нельзя.
– Да ты бы Степана Андреяновича попросила.
– Что уж просить. Кто за меня пахать будет? А иной бы раз и попросила, да сердце-то у него не больно ко мне лежит…
– Чего же вы не поделили?
– Кто его знает. Может, из-за старой обиды все. Он ведь свою дочь Марью за Ивана хотел сосватать, а тут я вроде дорогу перебежала.
– Ну, уж это… – нахмурилась Настя. – У Степана Андреяновича такое горе… А ты невесть что.
– Горе-то горем, а человек человеком. Да я не выдумываю. На днях веревку снимаю с телеги, мертвым узлом затянулась, никак не развязать. Ну я и тяпнула топором. Дак уж он меня честил… И что, говорит, Иван в тебе только нашел? Один голосище. Я ведь певунья ране-то была.
Настя украдкой разглядывала Анну. Разбитые сапожонки, на одной ноге шерстяной чулок съехал на голенище, посинелая коленка проглядывает.
– Как ты сама-то живешь, Анна?
Анна зябко поежилась, подула на красные, потрескавшиеся руки:
– Какая уж моя жизнь, Настенька… Едоков-то у меня сколько, а работница я одна, и то никудышная. Хлеб свой месяца два как вышел – на аванс живем. Сама-то вся отощала. Ведь какой кусок получше, какая капля молока завелась – все им.
Худое, обветренное лицо Анны вдруг оживилось, теплая искорка мелькнула в ее черных усталых глазах:
– Малый-то у меня еще несмышленыш. На днях слышу, соседским ребятишкам хвастается: «А у нас мамка такая – молока не ест…» Смех и горе! Заждались матери, а мать, вот видишь.
– Ничего, у тебя Мишка большой.
– Большой-то большой… – вздохнула Анна, – да что толку. Совсем от рук отбился. Ох, да это все ничего! От Ивана писем нету – скоро уже два месяца. Не знаю, что и подумать… все сердце выболело.
– Ну это так что-нибудь… Война… мало ли какие задержки. У нас вот тоже от брата Григория нет писем. Мама вся извелась, ночью встанет, молится…
– А как ты думаешь, Настенька, – ты в район ездишь – скоро война кончится?
– Не знаю… – замялась Настя, но, взглянув на выжидающее лицо Анны, поспешно добавила: – Должно быть, скоро…
– Да уж скорее бы! А как кончится, дождаться бы Ваню… – мечтательно заговорила Анна. – Сдам всю ораву и себя сдам: вот, дорогой ты мой муженек, хватит. А я уж отдохну. Вот только не знаю, – невесело усмехнулась Анна, – как избу сдам. Ежели еще зиму зимовать, ума не приложу. А все сам виноват, сколько раз говорила: «Давай, Иван, строиться». А он рукой махнет: «Ладно, успеем». Вот и успели.
В это время порывом ветра донесло слабый ребячий голосок:
– Ма-ма-а-а… Ма-а-а-мо-нька, иди домой…
Настя вопросительно взглянула на Анну.
– Это Лизка моя, – сказала та, прислушиваясь. – Вот завсегда так – матери навстречу выходит. А чтобы не боязно было, всю дорогу причитает…
Анна приложила к губам руки, крикнула:
– Ли-и-за! Не ходи сюда. Я скоро приеду! Затем она торопливо взялась за ручки плуга, виновато улыбнулась:
– Заговорилась я с тобой, Настенька. А мне еще добрый час валандаться. Вишь, колышек-то, – указала она на поле, – до этого колышка. Ну, да ничего, хоть душу отвела. А Лизку встретишь, вороти домой.
– Ма-а-а-мо-нька-а… – снова послышалось Насте. Она приподнялась на носки. Серая муть, ничего не видно. Только возле изгороди как будто что-то шевелится на дороге.
Настя растерянно оглянулась назад. Анна уже шагала за плугом.
– Постой-ко, Анна. – Она подбежала к Анне, легонько оттолкнула ее от плуга. – Иди встречай сама Лизку, а я здесь управлюсь.
– Нет, нет… – замахала Анна обеими руками. – Что ты… Я сама… Ты ведь тоже не железная… устала…
– А я и нисколешенько не устала! – с задором, сама не узнавая себя, сказала Настя. – Я, если хочешь знать, и не пахала сегодня.
– Все равно… это не дело. У нас соревнованье с вашей бригадой… Бригадир узнает, будет делов…
– И ничего не будет, не выдумывай! А если бы мне домой надо, неужто б ты не помогла?
Перед этим доводом Анна не устояла.
– Ну, коли так, – дрогнувшим голосом сказала она, – спасибо, Настенька. Побегу скорей, может, еще баню истоплю…
Анна уже была далеко-далеко, а Настя все глядела и глядела ей вслед, и радостная, счастливая улыбка не сходила с ее губ. Потом она оглянулась вкруг себя: пустынное поле, немые и безразличные звезды над головой. В нескольких шагах от нее, понуро сгорбившись, стояла неподвижная, будто окоченевшая лошаденка.
«Вот и погрелась в бане…» – с горькой усмешкой пошутила она над своими недавними мечтами и, вся дрожа от холода, побрела к плугу.
Глава тринадцатая
У каждого человека есть поворотный день в жизни. Так и у Анны.
Это случилось в летний праздник в ее родной деревне Слуда, года за три до коллективизации. Уже давно задирали нос пекашинские ребята, а с тех пор, как у них появился Ваня-сила, житья не стало слудянам. Этот Ваня-сила свалился на них как снег на голову. Пока жива была его мать, не было никакого Вани-силы. Знали только, что в Пекашине у вдовы есть сын, смирный, кудрявый увалень, который, за неимением лошади, на себе возит снопы с поля. Но вот умерла мать, и парень будто с цепи сорвался: запил, на всю округу прослыл первым драчуном. Особенно доставалось от него слудянам, с которыми у пекашинцев была давняя вражда не то из-за покосов, не то еще из-за чего-то, – толком никто не знал. Но все равно, как праздник – так и драка, да такая, что иногда и ножи, и топоры пускали в ход.
Обычно в начале драки Ваня безучастно стоял в стороне – боялся зашибить кого-нибудь намертво, но как только верх начинали брать слудяне, он врезался в самую гущу и, как щенят, разбрасывал всех, кто попадался под руку. Слудяне ждали случая, чтобы поквитаться с Ваней-силой, и наконец дождались.
В тот летний праздник Ваня пришел на Слуду один. Он был очень пьян и, в алой рубахе, без пояса, с расстегнутым воротом, бесцельно брел по деревне, качаясь из стороны в сторону.
В первом же переулке на него набросились из-за угла парни и мужики, смяли и начали молотить чем попало. Ваня рванулся, вскочил на ноги, выхватил из изгороди жердь и, страшный, окровавленный, бросился за слудянами. Он прогнал их через всю деревню, потом, уже ничего не разбирая, кинулся на толпу баб и девок, – те с визгом и воем рассыпались по сторонам.
И вдруг он увидел в нескольких шагах от себя маленькую смуглявую девушку в красном платьице с белыми нашивками, в легких хромовых башмаках на высоком каблуке.
– Ну, ударь! – с вызовом сказала она и сделала шаг навстречу. – Бесстыдник! Налил глазища – и море по колено.
Со смуглого, слегка побледневшего лица на него с гневом и презрением смотрели черные глаза.
Ваня, не отрывая от нее взгляда, ленивым движением отбросил в сторону жердь и вдруг рассмеялся. Она была такая маленькая да тончавая, эта сердитая цыпонька, что он мог бы поднять ее на одной ладони.
– Ух ты, милаша ненаглядная, – сказал он, пьяно улыбаясь и протягивая руки, чтобы обнять девушку.
Девушка отшатнулась и плюнула ему в лицо. Толпа, окружившая их к этому времени, ахнула. А Ваня растерянно захлопал глазами, вытер лицо ладонью, затем протер глаза, словно желая убедиться, не во сне ли с ним все это происходит, и медленно, как-то виновато улыбаясь, побрел прочь.