И почти тут же со мной случился Генри.
Он посетил меня и не ушел, и моя жизнь стала еще более смиренной. Осознавая, да еще как осознавая, что я прикован к обстоятельствам, которые не выбирал, но теперь даже не питая заблуждения, что могу изменить ход событий и отныне женат на своей болезни, я попал, как и сам Генри, в мир, созданный не мной, превратившись в чужака, парию, жертву.
Кэм не преломила эту фундаментальную тенденцию, согласно которой я шел на поводу у судьбы. Она была активным партнером: сначала телефонный звонок много лет назад и почтовая карточка на следующий день, затем она взяла на себя поиски, исследования и даже сама определилась с датой нашего брака. И когда с ней произошел несчастный случай и мне выпала возможность командовать, проявить инициативу и помочь ей вылечиться, я просто отступил, позволил событиям идти своим чередом, пассивно наблюдая за собственной болью, как будто ничем не мог облегчить ее.
Что ж, теперь передо мной стоял настоящий выбор.
Я мог застрять в нанесенной мне обиде или же выбраться из гнева и нарисовать новую карту своей жизни. Я мог взять под контроль единственное, что действительно принадлежало мне, — не Кэм. Никто не владеет другим человеком — мне только что преподали этот безжалостный, необходимый урок. Единственное, за что нас должны судить: как реагировать, когда ты повержен, когда чувствуешь, что тебя предал человек, который был фундаментом, опорой и костяком самого твоего существа, как жить с этим и не поддаваться отчаянию и недоверию.
Означало ли это, что я забыл, что моя Кэм позволила мне мучиться и переживать и даже, по ее собственному неохотному признанию, наслаждалась таким положением? Нет, это теперь гноилось во мне и, возможно, никогда не исчезнет полностью. Но в этом и суть взросления: в том, что люди — небезукоризненные существа, и мы совершаем глупые, не понятные друг другу поступки, мы оправдываем неудобоваримые вещи, потому что слишком боимся увидеть в зеркале свое истинное лицо. Противоречивая истина, с которой мне пришлось столкнуться: нельзя жить, доверившись другому, и нельзя жить, не возрождая это доверие каждый день, потому что без любви жизнь не имеет смысла.
Кэм была права. Мне решать.
Наверное, она видела, как что-то трепещет внутри меня: семечко, намек, еле заметный проблеск идеи. Если я прощу ее, сможет ли Генри не прощать меня?
Она снова взяла меня за руку и на этот раз не ошиблась, потому что я принял храм ее подношения, прибежище ее уст и все остальное, о чем я мечтал все семь лет воздержания, а затем месяцы ее отсутствия, пока она была в Европе, и, наконец, в течение этих двух последних лет потерь и расстояний, ведь я всегда хотел именно так встретить рассвет, который обновлялся, как и мы.
Мы условились не говорить отцу и братьям, что все это время Кэм разыгрывала нас, решив порадовать их новостью о чуде, которого мы так долго ждали. Перед тем как мы спустились к завтраку, Кэм, вглядываясь в холодное снежное январское небо, спросила:
— А какой сейчас год, Фиц?
— Девяносто второй, — ответил я, борясь с опасением, что, возможно, она вернулась — на этот раз по-настоящему — в царство амнезии.
— Девяносто второй. — Кэм повторила цифру с удовольствием, покатала ее по языку, словно бы она перетекла из моего рта в ее. — Тебе не кажется важным, что мы готовы возобновить наше приключение ровно через пятьсот лет после того, как Колумб отправился в мир, по которому ходили предки Генри и населяли его, а также плавали на каноэ в течение тысяч лет? Может быть, это лучшая дата, чтобы вместе, Фицрой Фостер, выяснить, чего же твой путешественник ожидает от тебя?
Я размышлял над этим вопросом, пока мы спускались по лестнице рука об руку и пока Кэм купалась в ликовании моего отца и восторге братьев, и продолжал размышлять над ним во время роскошного завтрака, пока моя жена рассказывала остальным членам семьи о происхождении Хагенбека, поздравив отца с тем, что его предки более не несут единоличной ответственности за появление призрака. В ответ папа предложил фотосессию, первую за более чем два года. Возможно, каннибал оставит нас в покое теперь, когда семья признала наше наследственное участие в его судьбе; возможно, он смягчился, ведь сегодня как-никак Новый год, новый, 1992 год.
Возможная значимость даты стала очевидной, когда я уселся, чтобы отец сделал мой портрет, как если бы я был Виктором Гюго, а папа — его далеким предком Пьером Пети. Я не протестовал против этого бесполезного упражнения и не потрудился сказать отцу, что знаю, что сейчас произойдет. Я не испытал никакого ужаса, когда появились черты Генри и мое тело увенчало лицо с его незабываемыми глазами, подтверждая, что наше знание его точного маршрута, жестокого обращения с ним и смерти не означает, что путешествие для нас окончено. Или для него. Ты знаешь, Фиц, такое чувство, будто его лицо шепчет: не говори мне, что ты действительно верил, что это будет так просто. Я скучал по тебе последние два года, чувак. Разве не здорово снова быть вместе?
Я улыбнулся журчанию его слов внутри меня, безумно подмигнул посетителю, словно соучастнику. Отец поймал меня с поличным, как это часто случалось в детстве, и, как и тогда, сейчас ему тоже не понравилось.
— Что?! Вздумал подружиться с призраком? То, что жена поправилась, ведь не сделало тебя сентиментальным, сюсюкающим и всепрощающим хлюпиком? С чего вдруг ты благоволишь к этому демону?
Злость в голосе отца на контрасте с безмятежным спокойным разговором, который я вел с моей любимой на рассвете, обнажила то, что он не хотел выражать, когда Кэм материализовалась во всей красе: я вернул свою жену, а он свою потерял, монстр пощадил одну и забрал другую. Но что еще важнее: мы не могли рассчитывать, что отец поддержит нас в любых усилиях по примирению с дикарем, разрушившим нашу семью и оставившим его куковать одного. Я видел, как Кэм пытается урезонить его. Она не осознавала бесконечную бездну его ненависти, что-то темное и сырое, сквозившее в дыхании, переполняющую пальцы ярость, когда он разорвал полароидный снимок на мелкие клочки и бросил на горящие в камине поленья. Даже когда он рассмеялся — получилось скорее похоже на клокотанье, чем на смех, даже, скорее, на рыдания, — Кэм, казалось, не обратила внимания, намереваясь что-то сказать, желая включить его в следующий этап наших поисков. Он так много потерял, что не заслужил того, чтобы его вычеркнули.
Но в итоге Кэм ничего не сказала. Просто посмотрела на меня.
Ей нужно было, чтобы я вступил в бой, ответил на свои сомнения, отвечая на сомнения отца. Ей нужно было, чтобы я публично встал на путь, по которому мы собирались идти.
— Ты прав, пап, — сказал я. — Есть определенная вероятность, что он демон. Но можно посмотреть на него и доброжелательнее.
Папа был не в настроении уточнять, что я имел в виду.
— Этот ублюдок угробил твою мать! Он пытался укокошить твою жену! А ты теперь на его стороне? Да как ты можешь — уж кто-кто, только не ты! Чего ты добиваешься? Чтобы он начал истреблять всю человеческую расу? Уничтожать все, что мы любим?
С младенчества я научился распознавать сигналы опасности, когда его гнев был готов перерасти в ярость, а ярость — в бешенство. Мама помогла мне сориентироваться в бесконечном море перепадов его настроения, отступить до того, как меня накроет волной, и убедиться, что он не даст волю рукам. Мама в этом собаку съела, она единственная в семье знала, как бросить вызов папе, не испытывая его терпения. Но мамы больше нет. И он гневался лишь на то, что она уже не может нам помочь. Я мог только догадываться, что она сказала бы, как успокоила бы его. Что он верил в науку, и законы статистики и вероятности указывают на то, что два события — например, перевернувшаяся в Амазонке лодка и падение обломка стены в Берлине — не обязательно были частью одной схемы, даже если обе жертвы приходились родственниками одному и тому же человеку и выполняли одинаковые исследовательские миссии. Интерпретация этих событий, решение связать их между собой зависели от точки зрения и мировоззрения, с которых мы начали. Если бы кто-то, мой отец сейчас или я, каким я был все эти годы, считал, что Генри жаждет мести, предсказуемо видел бы попытку отомстить во всем, что с нами случалось, независимо от того, был ли Генри вообще в силах спровоцировать эти напасти и несчастья. Если, с другой стороны, считать, что его вмешательство в мою жизнь не было злонамеренным — этой позиции все чаще придерживалась Кэм, и я тоже уже был на грани того, чтобы принять ее, — тогда все изменилось бы. Нет, мою маму убило не желание моего посетителя ликвидировать правнучку изгнанной из семьи внучки Карла Хагенбека. Напротив, Генри стремился защитить ее. Произошедшее в Берлине тоже можно истолковать аналогичным образом: именно его заступничество предотвратило трагедию и сохранило жизнь моей жене. Или, может быть, все мы ошибались, это всего лишь несчастные случаи и Генри не имел ничего общего ни с одним из них, а мы отвлекались от действительно важных вещей, предполагая, что юноша, который был таким беспомощным при жизни, внезапно стал хозяином вселенной после смерти.