Старушке не стоило этого говорить. Зачем пятнать образы ее родных, когда она так близка к встрече с ними — и, возможно, с Генри — на том свете. Она могла бы спросить его лично, разрешить за нас нашу загадку. О, как бы я хотела поверить в загробную жизнь.
Несмотря на мои протесты, она настояла на том, чтобы проводить меня до двери. Когда мы шли мимо камина, заставленного фотографиями, Тея замедлила шаг. «Подожди, подожди», — велела она и продемонстрировала фотографию молодой женщины в свадебном платье рядом с молодой до неузнаваемости Теей, почти три четверти века назад.
«Это Маргаретта. Посмотри, какие мы обе хорошенькие. Она так радовалась, что приехал кто-то из немецкой родни».
«Вы поступили правильно», — сказала я, поскольку она явно ждала от меня какой-то реакции. Я правда хотела вернуться в отель, быстро перекусить, отмокнуть в ванне и лечь в постель, божественную постель, пусть и без тебя, любимый, ну и, разумеется, сообщить тебе, что со мной все нормально.
Тее Умлауф некуда было торопиться. Она задержалась у камина, показывая мне то одного мертвеца, то другого, а я начала терять терпение, чувствуя, как нарастает желание нагрубить ей, и тут она протянула последнюю фотографию.
Маленькая девочка. Волосы миленько подстрижены по моде пятидесятых. Смотрит прямо на меня. Как будто здоровается из прошлого. Из настоящего. Из будущего, когда я буду читать эти слова с эмоциями, которых они заслуживают.
Тея заметила мой интерес и пояснила: «Тоже Маргаретта. Назвали в честь бабушки. Подруга успела прислать это фото и еще несколько перед смертью. Хочешь взглянуть?»
Но в этом не было необходимости. Я видела этот снимок и, вероятно, все остальные, которые были у Теи, и могла любоваться ими в любой момент, когда только захочу. В одном из твоих семейных альбомов, Фицрой Фостер. Потому что, разумеется, это была твоя мать. Внучка внучки Карла Хагенбека.
Итак, Гамбург открыл мне свои секреты. Не только многие детали того, как твоего посетителя и его семью увезли с родного острова, но и то, что твоя семья, твоя дальняя родня ответственна за это преступление.
Причина, по которой Генри выбрал именно тебя своей жертвой: ты не только потомок Пьера Пети, но и потомок Хагенбека в шестом поколении. Обе эти линии впервые сошлись в тебе, пересечение, на материализацию которого ушло больше века, гены человека, сделавшего фотографию, и гены человека, отдавшего приказ доставить туземца живьем в Европу, чтобы растиражировать на фото.
Так что ты уникален, герр, мсье, мистер Фицрой Фостер!
Вернувшись в отель, я, погрузившись в такую горячую воду, что, казалось, ошпарилась, размышляла, нужно ли сразу сообщить тебе. Но когда я высушила свое тело, которое ты так любишь, прикоснувшись полотенцем к зонам, которые оживают благодаря твоим глазам и пальцам, языку и губам, решила, что это — и все остальное, что мне еще предстоит обнаружить в поездке, — нужно рассказать тебе лично, когда мы окажемся в одной комнате. После этого откровения моему мужу нужно будет заняться любовью. Я не стану обрекать его на одиночество, когда он узнает о своей родословной, о том, что секс других людей предопределял все на протяжении десятилетий.
Мы прошли большой путь после твоего четырнадцатого дня рождения. Начинали с изображения не более чем загадочного лица и теперь наконец-то ответили на твой вопрос: «Почему я?» Ну и на мой: «Кто он?» Мы знаем, кем был Карл Хагенбек, проникли сквозь время и установили личность Пьера Пети, двух ваших предков, но Генри? Мы не знаем даже его настоящего имени, его родителей, не говоря уже о семи поколениях до него.
Не знаем и чего он хочет.
Или знаем. Он не был знаменит, как Карл Хагенбек, он не увековечивал через призму своего взгляда своих знаменитых современников, как Пети. Генри исчез бы со страниц истории, любовь моя, как и многие миллиарды умерших в нашем мире, не оставив следа ни в памяти, ни в записях, ни на фото, если бы волею случаю на его пути не оказались Якобсен, Вален, Швеерс, Вирхов и даже сам Дарвин. Если бы не вся эта немецкая и французская публика, сотни тысяч зевак — наверняка среди них были и мои предки, — что требовали развлечений на выходных. Может быть, Генри хочет, чтобы кто-то — ты, а теперь и я — узнал, что с ним сделали, рассказал его историю. Ноя в этом сомневаюсь, Фицрой Фостер. Мы заплатили по счетам, в этом я убеждена. Но у нас еще есть над чем работать. Я не могу дождаться, любовь моя.
Я сделал глубокий вдох.
Камилла смогла воскресить прошлое, вытащила хронику жизни моего посетителя из могилы, которую он делил с каждым, кто уложил его туда преждевременно. Моя любимая смогла применить свои исследовательские способности ученого, чтобы найти этот потерянный фрагмент истории, а теперь разум, совершивший этот подвиг увековечения, утратил воспоминания о трети жизни, оставив только те годы, пока она поддерживала жизнь во мне издалека, она забыла даже о нашей встрече во взрослом возрасте и свадьбе. Такой контраст между тем, что Кэм сделала для Генри и не могла сделать для себя, — это слишком.
Я заплакал.
Я плакал тихо, сдерживая рыдания — зачем беспокоить ее своей болью? Но тем не менее я оплакивал нашу потерпевшую кораблекрушение, заключенную в клетку гуманность, Камиллу и себя, а также, несмотря на мое отчаяние, нашего посетителя, умиравшего в цюрихской постели, зараженного, одинокого и забытого, даже Лизы не было рядом.
Его образ, который я настойчиво отгонял в течение этих двух лет, был последним, что вырисовывалось передо мной, пока я засыпал на рассвете нового года, история Камиллы о нем и новом витке ДНК, что связала меня с ним, вернула мне эти глаза цвета ночного неба. Я поприветствовал его как старого друга или блудного сына, все еще молчаливого, все еще загадочного, но приятно уже то, что меня преследовал облик, запечатленный Пети, а не портрет больного Генри, сделанный в Мюнхене, когда он преодолел последний отрезок своего путешествия. По крайней мере, он был в расцвете сил, я познал красоту его темных глаз и мощь его сопротивления, то, как он упорствовал на протяжении столетия, чтобы найти меня, потомка двух мужчин, которые определили его судьбу. Я обрадовался его лицу в своих снах, как никогда раньше, и позволил ему усыпить меня.
Когда я проснулся несколько часов спустя, моя Кэм сидела рядом в постели, держа рукопись, которую сама же написала более двух лет назад и которую я по недосмотру оставил открытой на одеяле. Я собирался пробормотать какие-то объяснения, извиниться за то, что подверг ее насильственному акту встречи с прежним «я», искал слова, которые могли бы обрисовать контекст столь длительного подавления, но вдруг понял, что с моей стороны никаких оправданий не требуется.
Достаточно было увидеть ее лицо, ее прежнюю улыбку, привычную бодрость во взгляде. И понять, что…
— Да, — сказала Камилла. — Это я. И всегда была я.
ШЕСТЬ
Есть одна вещь, которая действительно ужасает в этом мире, — то, что у каждого имеются свои причины.
Жан Ренуар. Правила игры
Разумеется, это была она. Разумеется, это всегда была она. Разумеется, все эти месяцы ответ лежал прямо перед носом, нужно было просто использовать ее прошлый голос, чтобы вылечить амнезию, и только переполнявшее меня облегчение заглушило упрек в том, что это могло случиться раньше, в первый же день, когда ее привезли на носилках из Берлина, если бы я не был так охвачен ненавистью. Камилла прочитала по лицу, о чем я думаю, и покачала головой.
— Нет, — сказала она. — Ты не понимаешь. Дело не во мне. Это была проверка для тебя.
О чем она? Какая еще проверка? И зачем говорить мне, что я чего-то не понимаю, а не праздновать чудесный 1992-й, не врываться в комнату отца, не будить братьев, чтобы мы могли откупорить бутылку шампанского? Она вернулась, и этого было достаточно, чтобы…