Она считала — но почему? неужели ее тело не помнило, как открывалось мне? разве ноги, пот и секс не имели собственных воспоминаний? — что по-прежнему оставалась девственницей.
Я пытался не отчаиваться. Что бы она сама посоветовала? Посмотри на эту катастрофу как на возможность, Фиц, вот что. Ты можешь впервые испытать радость оттого, что я люблю тебя всеми своими клетками, относись ко мне как к источнику вечной молодости. В конце концов, ты же пропустил те семь лет, и пусть каждый из нас помнил о своей половинке и хранил чистоту, но теперь тебе выпал шанс заполнить эти пробелы. Да, это вызов. Я уверена, ты справишься. Помни, где-то внутри этого четырнадцатилетнего разума прячется твоя жена и любовница, которые ждут, чтобы их научили всему, и они готовы начать все сначала.
Вот только со мной говорила не она. Это я сам себя наставлял, бормотал под нос, опрокинутый в пустоту, темную, бесконечную пустоту, из которой Камилла меня вытащила, от которой она больше не спасет меня, возможно, никогда.
Убедившись, что она спит, я спустился по той же лестнице, что и восемь лет назад. Тогда я ожидал, что заеду за Кэм и мы вместе отправимся в шкалу, пока простой щелчок, а затем второй и третий не сделали это будущее невозможным.
— Все могло быть хуже, Фицрой, — буркнул отец.
Он не стал развивать эту тему. В нем жива была память о маме. По крайней мере, посетитель пощадил мою жену. Может, чужак полюбил ее, может, она так близко подобралась к нему в этом последнем путешествии, следуя по его стопам, что он решил не тащить ее в темноту, где обитал и от которой пробудился — но как? Она знала, по ее словам, как это произошло, когда, где, почему, и, возможно, именно поэтому он заставил ее замолчать. Он не хотел, чтобы она поведала мне его историю, боялся, что не сумеет вернуться к тому, кто теперь понимает его, навсегда отлученный от меня.
Она ошибалась насчет его доброжелательности, простой потребности быть узнанным, увековеченным. Посетитель, должно быть, запаниковал, когда Кэм все глубже преследовала его тень, устремившись в темное сердце Европы, не одобрял ее расчетов, ненавидел, что она проникает ему под кожу, в его глаза и смотрит на эту неволю его озадаченным, меланхоличным взглядом вампира. Страх, его наполнял страх, этого Генри, с каждым ее обещанием выцарапать его из меня, убедив его своими темными глазами, сверкающими, как полуночное солнце, что он должен отказаться от своей миссии. Он завидовал, что она любит меня так сильно, что ему придется прекратить эксперимент и обратиться в ничто или переселиться к кому-то, кто заслуживает, чтобы его жизнь опустела.
Изыди, возвращайся туда, откуда ты пришел, демон, гниющий в какой-нибудь европейской могиле или обглоданный рыбами на дне бескрайнего моря. Ты влюбился в нее, ты созерцал ее моими глазами, не мог убить ее, как мою мать, и поэтому ты сохранил моей Кэм жизнь, оставил меня с ней, но без нее, черт бы тебя побрал, будь ты проклят! Хотя ты и так проклят, разве мое проклятие или моя боль что-то значат для тебя, ведь призраку наплевать, что он похитил ее душу, а заодно и мою.
Безумные мысли; что я знал о том, чего он хочет, да и вообще о нем? Безумные мысли, но когда теряешь кого-то, как я потерял любимую и наш дом, не получается жить дальше, если только немного не сойдешь с ума.
Однако даже в пылу безумия и горя мне было ясно: каким бы планом ни руководствовался посетитель, он опирался на то, что находился в центре моего существования и внимания, доказывая, что по-прежнему является моим хозяином и господином. Готов ли он был преподать мне урок любви, как казалось Кэм, когда ее поиски подходили к концу, или он ненавидел меня, в чем я был уверен с самого начала, — в любом случае ему требовалось мое содействие, чтобы продолжать и дальше процветать.
Тогда нужно его игнорировать, отделить его от лица и тела, не делать больше фотографий, никогда, ни единой. Я перестану отныне вдыхать в него жизнь. Без меня ему конец.
Только однажды — в тот день, когда папа привез Камиллу из Берлина и ждал, когда я спущусь по роковой лестнице, а Хью и Вик молча наблюдали за происходящим, я допустил очередную фотосессию. Отец тогда словно бы прочитал мои мысли и нанес превентивный удар, прежде чем я успел объявить о радикальном решении.
— Давай сделаем снимок.
— Нет, — огрызнулся я. — Больше никаких снимков. Пусть сидит там в темноте, посмотрим, как ему понравится. Никаких больше появлений и выходов в свет.
— А что, если… — Отцу не нужно было заканчивать эту фразу.
Что, если этот вурдалак доволен? Что, если он исчерпал свои возможности появляться и растратил остатки энергии на ужасающее вмешательство? Что, если тяжелое состояние Кэм смягчило его сердце? Что, если жертва моей жены утолила его похоть и жестокость?
Вместо этого отец добавил:
— Ради нее. Это первое, о чем она попросит, когда к ней вернется память — а она вернется, доктора нас обнадеживают, — Фицрой, она захочет узнать, здесь ли он.
Так что я позволил сделать еще один снимок, дал Генри еще один шанс навсегда исчезнуть, позволил папе нажать еще раз кнопку на еще одном полароиде, в последний раз, подумал я, наблюдая, как камера выплевывает мое изображение.
Он был там. Разумеется.
Ничто не могло его успокоить.
Я предал его смерти и забвению.
Если захочешь вернуться, сволочь, поищи кого-нибудь еще.
Как описать следующие годы? Прежде всего, это тягучая сладость, пока я наблюдал, как Камилла Вуд снова становилась Камиллой Фостер. Она быстро училась, что неудивительно. Как только Кэм осознала свое состояние, как только оплакала кончину своего отца во второй раз, как только сосредоточила свой разум на том, что кричало диким криком ей из зеркал о безвозвратной потере лет и опыта, она со всем хладнокровием и спокойствием сосредоточилась на том — у любого ли человека, потерявшего память, нашлось бы столько внутренней силы? — чтобы начать все сначала, четырнадцатилетняя девочка в теле взрослой женщины.
— Да некоторые люди, — улыбалась она, — убили бы за возможность оказаться в моей шкуре.
По крайней мере, чувство юмора никуда не исчезло. С другой стороны, все научные знания, которые Камилла накопила с подросткового возраста, казалось, испарились. Было больно смотреть, когда я разложил перед ней — это случилось через две недели после ее возвращения из Берлина — стопку ее заметок по ДНК, молекулярной биологии, зрительной памяти. Она изумилась:
— Это я написала?! Я работала в МТИ и стажировалась в Институте Пастера в Париже?!
Но она была не из тех, кто впадает в депрессию, и такой же осталась. Я помог ей заняться наукой, сосредоточившись на ее собственном случае: мы вместе изучали мозг, и Кэм училась с невероятной скоростью. В поле СА1 гиппокампа, где должно быть поражение, оно никак не проявлялось. Но врачи настаивали на том, что это, скорее всего, диффузное повреждение аксонов, что бы это ни значило; и мы начали отсюда, выяснив, где хранится долговременная память, какова роль нейротрансмиттеров, как мозг восстанавливается после травмы и как личность формируется и не распадается благодаря тому, что мы помним.
— Почему я столько сил вкладывала в изучение памяти, особенно визуальной, и того, как она генетически передается от поколения к поколению? — спросила она, глядя на меня такими невинными глазами, что я чувствовал себя преступником, грязным, очень старым — на несколько веков старше, чем она. Я сказал, что ей придется выяснить это самой. Лучше всего воспроизвести промежуточные этапы своего предыдущего исследования, как если бы она распутывала эту ниточку впервые. Если сразу перепрыгнуть к выводам, она только запутается. Отчасти это было так, но куда более глубинная правда заключалась в том, что если бы я открыл, почему она ступила на этот путь утром в день моего четырнадцатилетия, то пришлось бы представить моего посетителя и закрепить его фантасмагорическое присутствие в ее глазах и сознании, а я категорически отказывался это делать.