Этим оптимизмом и этим правом он жил последнее время, делая, что называется, своё дело. Отсутствие мнений не мешало ему мыслить, анализировать и жить своей жизнью. Возможно, поэтому многие его мысли, наблюдения и жизненные обстоятельства он старался всё чаще и чаще записывать в свой дневник, и не просто по привычке, а как бы разговаривая и советуясь с самим собой. В последние годы это вошло в некую обязанность, которая перерастала в писательский труд. Записанное он редактировал, что-то правил, выискивая, по всей видимости, не только новые гармонические словосочетания, которые, собравшись воедино, смогли бы зажить самостоятельной жизнью в его стихах и рассказах, но и выискивая новый тип знаний, которые можно было назвать интуитивными, способные, как ему казалось, подсказать ему в будущем что-то важное и существенное, как это делают беспристрастные и проницательные судьи.
К сожалению, записывая в свой дневник то или иное обстоятельство, он каждый раз разочаровывался в людях и той эпохе, что наступила. Особенно в человеческих отношениях. И всё потому, что вокруг не было никаких позитивных явлений, поскольку, как он считал, на смену чувствительности пришли грубость, ложь, безнравственность и звериный инстинкт, женщины перестали анализировать свои чувства, а для мужчин женщина стала просто добычей. Одним словом, от всех нынешних противоречий ум человеческий помрачился, воля ослабла, чувство исказилось и душа человека потеряла целеустремлённость к чему-то высшему, чему-то более значимому… «Запрещённый плод» стал для всех важнее, чем сам Господь.
После того как он увидел и почувствовал отступление людей от истинных ценностей, что составляют смысл человеческой жизни, у него возникало желание ничего больше не писать и вообще отказаться от этой деятельности. И вовсе не потому, что слова Натальи подействовали на него с некой разрушительной силой, а потому, что действительно, ему не к чему было стремиться: люди отвергали не только разум, но и чувства. Он прекрасно видел, что книга уже давно не являлась предметом первой необходимости, как это было раньше. Для потребления, насыщения и развлечения народ требовал новой «пищи» – денег, ставших высшей ценностью.
Одним словом, потеряв доспехи, защищавшие книгу от власти времени, она стала не более чем собранной под оформленной обложкой стопкой типографских листов. Старое выражение: «Бумага стерпит всё» коробилось от стыда, видя, как население России с жадностью принимает западный мир, проповедующий жестокость и насилие, расовые предрассудки и порнографию, причём порнографию духа, как точно выразился один поэт. «Раньше, когда меня тянуло к стихам, к прозе, – размышлял он, – я испытывал не только радость, но и счастье! Чувствовал силу, причём такую, что сам в неё не верил. Я был лёгок на подъём; любил народ, свою страну; поля, луга, реки – всё, что меня окружало и волновало, всё, что воздействовало на меня личным примером, памятью и божьим страхом. А сейчас что? Одно мракобесие и сатанизм. В этом обществе, кроме работы, семьи, спокойствия и спасения, меня ничто уже не волнует».
Размышляя, он прекрасно понимал, что так думает не только он один, но и многие люди. А уж те, кто был склонен к литературной деятельности, тому велел так думать сам Господь! Но одно дело думать, а другое дело достичь эту «труднодостижимую цель». Сможет ли он на деле, а не на словах, отказаться от писательского труда? А если не сможет, то сможет ли справиться с этим каторжным трудом в одиночку? Ведь у него нет никакого положения в литературном мире. К тому же он хорошо был наслышан о том, что литературная «номенклатура» не любит в этом деле новеньких. Эта система слишком консервативна, чтобы вот так запросто открывать двери всякому, как они любят говорить, «случайному человеку», объявившему себя поэтом или писателем. «Я не раз ломился в эти двери, – говорил он себе, – но они никуда не вели: то не так, это не так, твердили в один голос “ответственные работники” издательств, возвращая рукописи». После этого всегда хотелось употребить классическое выражение: «А судьи кто?» Не получится ли так, что, поучая писателя, как надо писать, вы не вытряхните из него душу автора? И мысль творить добро окажется прямо противоположной задуманной. Неужели вы знаете «рецепт», как стать художником? А если знаете, то почему сами не становитесь ими? Или побуждать и советовать вам легче?
Проходило совсем немного времени, и он понимал, что горячился в выражениях и думал совершенно не так, как надо было думать, а уж тем более говорить. «В редакциях во многих случаях были правы, – приходил он к однозначному выводу, – поскольку вдохновенный труд не может иметь право на ошибку. К этой мысли в своё время не раз возвращался Пушкин, когда писал:
О вы, которые, восчувствовав отвагу,
Хватаете перо, мараете бумагу,
Тисненью предавать свои труды спеша,
Постойте, наперёд узнайте, чем душа
У вас наполнена – прямым ли вдохновеньем,
Иль необдуманным одним поползновеньем,
И чешется у вас рука по пустякам,
Иль вам не верят в долг, а деньги нужны вам,
Не лучше ль стало б вам надеждою смиренной
Заняться службою гражданской иль военной.
«Вот так легко, – критически заметил Сомов, – “на лопатки” укладывал Пушкин поэтов, мечтающих о славе. И правильно делал. Потому что поэты и писатели, если уж сказать по правде, опасны в своей одержимости. И эта опасность заключается в том, что они считают, будто они ничем и никому не обязаны, а все обязаны им: купить… прочитать… перевоспитаться и т. д. А если этот поэт или писатель – преступники, что тогда? Вот и ответ».
Сомов прекрасно знал, что идеи о призвании художника развивал не только Пушкин, но и многие другие величайшие художники, которые утверждали, что каждый художник нуждается в сопротивлении природы, как хрупкий голубок нуждается в сопротивлении воздуха, в этом смысле природа является главным учителем. Именно из сопротивления материала, в сочетании с чувствами, рождается произведение искусства. «Может быть, действительно, – размышлял он, – так оно и есть: мечты художников будут сбываться быстрее, если им придать правильное направление. Хотя кто знает, что и как может быть?»
Прислушиваясь к сердцу, Сомов не знал, что и думать, а уж тем более, как ему быть в этом деле. Но его порыв понять многое в этом вопросе не угасал. «Если сказать по совести, – подумал он, направив ход мыслей в нужное русло, – вряд ли мне хватит сил, чтобы преодолеть всю тягость этого труда, отдав себя на растерзание холодного, порочного мира, частью которого я являюсь. Сколько талантливейших людей в России на протяжении многих столетий разбили себе головы об эту дверь «сопротивления», так и не войдя внутрь; сколько загублено жизней! А самое главное, сколько талантливых произведений оказалось невостребованными и уничтоженными так называемыми «ценителями литературы!» Возможно, что всё это делалась для того, чтобы потом дружно говорить на протяжении нескольких веков о том, что у нас не было никакой письменности, а, следовательно, образования! А без образования славянские народы не могут относиться к человеческому роду. Они должны всегда оставаться дикими и невежественными, для которых разве что норма – это унизительное чужеземное владычество». Он хорошо помнил по этому поводу слова Пушкина: «Татаре не походили на мавров. Они, завоевав Россию, не подарили ей ни алгебры, ни Аристотеля. Архивы, кроме летописей, не представляют в России почти никакой пищи любопытству изыскателей. Несколько сказок и песен, беспрестанно поновляемых изустным преданием, сохранили полу изглаженные черты народности, и “Слово о полку Игореве” возвышается уединённым памятником в пустыне нашей древней словесности»[11]. «Так и хочется сказать, – подумал Сомов, – “Вкушая, вкусих мало мёду и се аз умираю”»[12].